Жак Шессе - Людоед
Затем Жан Кальме вытирает ее красной купальной простыней.
Расчесывает длинные волосы, с которых падают капли.
Включив фен, он восхищенно глядит, как тяжелая, потемневшая от воды шевелюра обретает прежнюю сверкающую золотистую легкость под струей теплого воздуха.
Переключив фен на «холод», он водит им над ее головой, затем вниз, вдоль шеи, по плечам, то приближая, то отдаляя, ласково щекоча прохладным ветерком лоб, виски, пышные пряди, которые взлетают и ходят волнами под этим дуновением (о моя Мелюзина, моя Офелия!), спускаясь по спине с ее нежным пушком, шутливо разгоняя светлые завитки лона, заставляя вздрагивать бедра, холодя груди с широкими темными ореолами вокруг сосков, которые отвердевают и покрываются пупырышками. Так что же чувствовал он, Жан Кальме, предаваясь этой забаве? Он видел, как возбуждается Тереза, как вздрагивает ее атласное тело, и со смутным удовольствием старался распалить ее посильнее, но желание ни на миг не посетило его самого. Сначала он увидел отца, злорадно говорившего: «Ты пытаешься возбудиться, Жан Кальме, но ты прекрасно знаешь, что это невозможно. Все эти прелести — мои. Оставь девочку в покое. Ты же видишь, что тебе не удастся овладеть ею!» И доктор хохотал, стоя на пороге комнаты. Однако Жан Кальме не отчаивался, он упорствовал в своем стремлении, изобретая все более изощренные ласки и в то же время чувствуя невыносимый стыд. «Я бессилен, — думал он, — я заставляю эту плоть томиться желанием, а сам бессилен!» Слезы отчаяния жгли ему глаза. Фен продолжал гудеть, обдувая спину Терезы, которая пригнулась, чтобы полнее насладиться прохладой; в этой покорной позе она, учащенно дышавшая, горевшая желанием, была несказанно прелестна, и Жан остро возненавидел себя. «Вот уж мой отец не упустил бы такую лакомую добычу!» Он осыпал себя черными ругательствами. Ему чудился вздыбленный член старика, чудовищный багровый таран, жадно нацеленный в нежное розовое гнездышко; вот он грубо врывается туда и делает свое дело, вызывая крики и слезы наслаждения…
Тереза задышала чуточку глубже.
— Жан, иди ко мне в постельку, обними меня, Жан, — шепнула она и, прильнув к нему всем телом, обвила руками шею, наклонила к себе его голову и впилась в губы поцелуем.
Корчась от стыда, Жан Кальме позволил увлечь себя к постели и лег на спину, послушный, как ребенок. Он лежал с закрытыми глазами, задыхаясь от злобы и унижения. Тошнота, обжигающая желудок. Ярость. Мой отец спал с Лилианой, я накрыл их в кабинете, она стояла у окна голая, а он тискал ее грудь… Она трогала, ласкала, сосала огромный, ненасытный член доктора. Боль и отчаяние терзали Жана Кальме. Бессилен. Доктор хохотал и веселился на пороге комнаты. «Эй, Бенжамен, держись, мой мальчик! Сейчас самое время показать, на что ты способен!..»
Тереза раздевала его, как всегда, ласково и проворно. Расстегнула и сняла с него рубашку — Жан Кальме чувствовал касание ее ловких пальцев; затем ее руки расстегнули пояс, спустили брюки, пробежали по животу и бедрам, проникли под трусы… Сжав зубы, Жан Кальме резко вырвался, вскочил с постели, накинул рубашку, застегнул пояс и выбежал из комнаты, не оборачиваясь, громко хлопнув дверью. «Кончено. Больше я ее не увижу», — говорил он себе, спускаясь по лестнице. Никогда больше. Никогда. Его грудь сотрясалась от рыданий, от скорби и гнева. Он шагал по улице, как сомнамбула. На город спускалась ночь. Ливень уже иссяк, со двора гимназии доносился запах свежей земли и мокрых листьев, и от него разрывалось сердце.
Жан Кальме прошел по улице до собора, обогнул его и спустился на мост Бессьер. Он шагал с поникшей головой, терзаясь и упиваясь своим несчастьем. Внезапно, подняв глаза, он увидел своего товарища по коллежу, Блоха, Жака Блоха, ныне аптекаря, который шел ему навстречу. Блох издали улыбнулся ему, а подойдя ближе, протянул руку.
— Грязный жид! — сказал Жан Кальме — громко, чтобы его услышали. Сделав несколько шагов и хихикнув, он четко повторил:
— Грязный жид!
Потом он подошел к перилам моста и заглянул в пропасть. Головокружение и мерзкая выходка зловонной тошнотой подступили к горлу. Его долго рвало желчью на собственные ботинки.
* * *За три дня до смерти — в пятницу 15 июня — Жан Кальме проснулся очень рано и с ужасом вспомнил вчерашнее. Разумеется, он еще не знал, что умрет, и думал, что ему предстоит и дальше делать те же движения, принимать с отвращением — или с удовольствием — те же зрелища и выполнять свою работу точно так же, как и в любой другой день.
Он отправился пешком в гимназию и по пути заглянул в «Епархию» выпить кофе. Собираясь расплатиться, он вертел в пальцах пятифранковую монету и вдруг впился в нее острым взглядом. Как это он раньше не замечал?! На одной из сторон массивной монеты был изображен человек, воплощавший Швейцарию; спокойная сила и уверенность, исходившие от него, больно уязвили Жана Кальме. Человек был изображен в профиль: высокий ясный лоб, прямой солидный нос, тонкие губы, упрямый подбородок. Одежда, распахнутая на груди, обнажала мощную шею и мускулистую грудь; голову с вьющимися волосами прикрывал капюшон, какие носили в старину швейцарские крестьяне, косари, охотники, лесорубы — честные, работящие люди, сильные одной своей верой. Однако борода у человека отсутствовала, и это не позволяло назвать его Вильгельмом Теллем, а, скорее, приближало к нынешнему веку. И все в этой монете — ее тяжеловесность, длинная надпись вокруг головы мужчины — CONFEDERATIO HELVETICA, его мужественная, спокойная красота — дышало невозмутимой силой, усугубившей печальное одиночество Жана Кальме.
Он яростно бросил монету на стол, сунул сдачу в карман и вышел.
CONFEDERATIO HELVETICA! Ему как раз предстоял урок латыни. Воспоминание о профиле на монете не давало покоя. Почему его так раздражали эти два простых внушительных слова? Да вот почему: он вдруг с изумлением понял, что латынь была отцовским языком.
Священным языком силы и несокрушимой мощи. И он, Жан Кальме, сейчас войдет в класс и будет читать на латыни, и переводить с латыни, и комментировать латынь. Он, жалкая мокрица, слизень, посмеет взобраться на этот вечный, незыблемый монумент, оставляя на нем мерзкие следы своего студенистого тела, своей грязной слизи! Да кто ты такой, Жан Кальме, чтобы посягать на жилище отца твоего?! Неужто ты надеешься когда-нибудь проникнуть туда? О нет, эта крепость не откроет тебе двери, она будет защищаться до конца! С высоты веков она презрительно смотрит на тебя, ничтожная букашка, и смеется над твоими бессильными попытками прогрызть ее вечные камни!
Жан Кальме с ужасом вслушивался в громовой голос, звучащий в его ушах. Учитель латыни! Учитель латыни? Хозяин, скажите пожалуйста! Не стыдно ли тебе, Жан Кальме, бессильный Жан Кальме, цепляться за латынь своими грязными руками?! Сколько лет ты дерзко оскверняешь мои стены. Воровски присваиваешь себе частицы моего дома. Это язык отца, Жан Кальме! Ноги твоей больше здесь не будет! Ты не имеешь права на латынь, на этот святой язык! Он принадлежит сильным мира сего!
Жан Кальме остановился. Мимо пробегали шумные стайки школьников в ярких, разноцветных одежках. Он обернулся: сзади, шагах в тридцати, шел Франсуа Клерк. Поговорить с ним? Попросить о помощи? Нет, бесполезно! Уж ему-то, Франсуа Клерку, неведомы эти призрачные страхи. Он ничего не поймет. Он проводит свои уроки, занимается творчеством — щедрый, сильный Франсуа Клерк. Жан Кальме двинулся дальше. Выйдя на Соборную площадь, он, вместо того чтобы свернуть к гимназии, быстро шмыгнул направо, за угол, вошел в Синематеку и несколько минут простоял в вестибюле.
«Не могу. Не могу туда идти, — твердил он про себя. — Этот Вергилий, это утро, этот третий класс… Не могу!»
Жан Кальме вышел на улицу, торопливо огляделся, проверяя, не видит ли его кто-нибудь из знакомых, добежал до «Сосновой шишки» и позвонил оттуда в гимназию: он приболел, его не будет ни сегодня, ни завтра, в субботу… да, он наверняка придет в понедельник.
Мадам Уазель напомнила ему, что письменный экзамен в выпускных классах начинается в понедельник в восемь утра и что он еще месяц назад был назначен ассистентом в одном из них. Жан Кальме вторично обещал прийти и повесил трубку.
Ну, вот он и свободен. Теперь можно передохнуть.
Внезапно ему захотелось убедиться, что прах доктора все еще надежно сокрыт в урне за решеткой колумбария. «Он мертв, мертв, этот гад! — сказал он себе. — Он превращен в кучку пепла. Я не стану терзаться из-за какой-то щепотки праха!» И он зашагал по солнечным улицам в сторону крематория.
Подходя к кладбищу, он уже почти пришел в себя.
Густой плющ, одевший старые стены, ярко блестел под солнцем. Жан Кальме шел по центральной аллее. Над газоном с криками носились воробьи, среди ирисов и роз прыгали хлопотливые дрозды. Жан Кальме остановился взглянуть на них. Когда он пошел дальше, на него брызнула струйка воды из поливальной вертушки; воробьи, смешные, суетливые, купались в сверкающей воде и отряхивали крылышки.