Алан Силлитоу - Начало пути
— Родители называют его Смог, — сказала Бриджит. — В ту ночь, как ему родиться, в Лондоне был ужасный туман, и его мать не успели доставить в больницу, он родился в карете «скорой помощи». Вот они и прозвали его Смогом, как этот самый туман.
Мальчишка опять стал громко звать Бриджит.
— Иди сюда, подотри за мной, — кричал он уже со слезами. — Ну, пожалуйста. Я устал… Ты здесь не живешь, — сказал он, когда я вошел к нему в комнату. — Ты кто, грабитель?
— Нет, я водопроводчик. Я пришел чинить твое дыхательное горло.
— А что это — дыхательное горло? Я увидел, где он напакостил.
— Ты очень умный ребенок, — сказал я. — Очень толковый, сообразил, где наделать. — Я собрался с духом, стал на четвереньки и сунулся носом чуть не в самое дерьмо. — А это что? — оживленно спросил я. — Вот те на! Да тут деньги! Господи, полно монет. Он выскочил из кровати и стал рядом на коленки.
— Где? Где?
— Вон, — сказал я, — разве не видишь?
Он нагнулся пониже, я легонько дал ему по затылку, и он угодил носом в кучку. Он завопил, вбежала Бриджит.
— Ты вымазал лицо, — сказал я ему. — Это ж надо. Отведите его в ванную, Бриджит, и вымойте. Он больше не будет здесь пакостить. Верно, Смог?
— Дурак ты, — сказала она.
Я сел, выпил еще виски, а минут через десять пришла Бриджит и сказала, что Смог крепко спит.
— В другой раз, чем такое устроить, он сперва призадумается, — сказал я. — Вот увидите.
— Если он скажет родителям, меня выгонят, и ничего я не увижу, — возразила она и слабо улыбнулась.
— Работы всюду хватает. Может, моя мамаша найдет вам местечко в Неописуемых палатах. У меня есть брат, за ним надо присматривать, иногда он бывает вроде Смога. Он старше меня на десять лет, его зовут Элфрид. В двадцать один год он чуть не спятил, тоже испугался, что должен унаследовать такую кучу денег. Это болезнь нашего поколения. Он пробовал бритвой вскрыть себе вены, принял пятьдесят снотворных таблеток и сунул голову в газовую духовку. Но его увидела кухарка, выхватила подушку — она всегда сидела на этой подушке, когда пила чай или завтракала, и вдруг такая драгоценность пылится на полу! Элфрид проснулся, в горле у него забулькало, и тут кухарка увидела кровь и позвала мою мать. Ну, мать тут же на месте ее рассчитала и позвонила нашему домашнему врачу, тот привел Элфи в чувство, и все осталось шито-крыто. Элфи здоровый как бык, у нас в семье почти все такие. Крепче не бывает. Все, кроме меня, а у таких здоровущих вечно нервы не выдерживают.
В шестнадцать я заболел туберкулезом и отделался от него только года через два. А теперь вот этот вопрос совести, и я все не решу, как тут быть. Но лучше не будем слишком увязать в моих заботах. Со Смогом у вас все теперь пойдет как по маслу, это уж наверняка. А если вас уволят, уедем в Палаты. Если хотите, скажем матери, что мы обручились и хотим пожениться. Она не больно обрадуется, а все равно придется ей взять вас под крылышко. Я и Элфриду вас представлю. Он когда в здравом уме — чудный парень. Почти все время плавает на лодке по нашему озеру и удит рыбу. У него всегда богатый улов, мать даже собирается построить для него консервный завод — консервированная щука и соленый гольян из Дьюкери. Для экспорта отлично, расходиться будет шикарно.
Бриджит не отрываясь смотрела на меня, голубые глаза ее стали совсем круглые, и я болтал, болтал, покуда они не затуманились, — тогда я нагнулся и поцеловал ее. К моему удивлению, она так и впилась в меня губами. И колеса завертелись…
После всего мы пошли в кухню, сидели там и ели кукурузные хлопья с вареньем и яичницу с беконом. Мне повезло, что я попал в такой сытый дом. Я не дал Бриджит доесть и потащил ее в гостиную — там мы танцевали живот к животу, спина к спине, под истерикофоническую музыку доктора Андерсона. Бриджит хохотала, она совсем запыхалась и вдруг замерла: на пороге появился Смог, он смотрел на нас сонно, но с любопытством.
— Можно я тоже? — спросил он.
— Иди ложись, — строго сказала Бриджит. — Простудишься.
— Ему тоже охота повеселиться, верно, Смог?
— Ага.
— Ну, и прекрасно, — сказал я. — Скинь рубашку, будем танцевать все вместе.
Несмотря на его скверные привычки — правда, от одной-то он уж наверно излечился, — он был славный парнишка и прыгал и топотал между нами под редкостные докторские записи бонго-музыки. Потом я посадил его к себе на плечи и пошел кружиться по комнате, а он слизывал с ложки мед и весело кричал и смеялся.
— Ты мне нравишься, ты завтра тоже придешь? — спросил он, когда уже сидел в кухне на высокой табуретке и уплетал яичницу-болтунью. — Я люблю, когда танцуют и музыка играет, и когда едят среди ночи.
— Если будешь слушаться Бриджит, я буду приходить часто.
— А если не придешь, я скажу маме с папой.
— Еще не ночь, но ты лучше иди ложись, а то нагрянут твои родители и всех нас застукают и вышвырнут на улицу.
Он скривился, будто вот-вот заплачет.
— И меня?
— Может, и тебя, — сказал я. — Но мы о тебе позаботимся. Возьмем тебя с собой.
Он засмеялся и сказал, пускай тогда лучше родители нас застукают, но Бриджит надела на него ночную рубашку, взяла его на руки и, прижав к своей голой груди, отнесла спать. Потом она вернулась, мы оделись и все привели в порядок — конец празднику. Мы обменялись телефонами, шепотом поклялись друг дружке в вечной любви и наконец расстались.
Администратор гостиницы проникся ко мне доверием, и теперь не надо было оплачивать счет каждые три дня, можно было не платить хоть целую неделю. Администратор был тощий, лицо розовое, и остатки светлых волос тоже совсем тощие — он был бы, наверно, унылый и грустный, да шалишь: на такой должности полагается быть оживленным и бодрым, от этого зависело всё его благополучие. Он называл меня «мистер Крессуэлл» и, похоже, не прочь был бы узнать, куда это я все хожу и чем занимаюсь. Раз вечером я угостил его в баре двойной порцией коньяку и гаванской сигарой — свистнул ее у хозяина Бриджит, — и с тех пор мы стали с ним друзьями, насколько это допускала его служба. Я ничего не рассказывал ему про себя, обмолвился только, будто приехал по делам семьи, разыскиваю кой-какие документы в Соммерсет-хаузе. Это внушило ему почтение, и он не стал больше ни о чем спрашивать, только иной раз заговорщицки мне подмигивал: мол, надеюсь, дела у вас идут хорошо, — будто была у нас с ним общая тайна, или, может, он думал, я не нынче — завтра получу кругленькую сумму. Трудно сказать, что у него было на уме, но мне казалось, чем меньше мы разговариваем, тем лучше, и чем больше намеков, подмигиваний, подталкиваний локтем, тем верней я заслужу его доверие.
Доктор Андерсон вел весьма светскую жизнь, и мы виделись с Бриджит почти каждый вечер, хотя немало труда стоило сладить со Смогом. Если мы обещали взять его потом с собой на кухню, он, довольный, оставался в своей кровати и спокойно строил что-нибудь из кубиков. Но один раз он все-таки зашел в спальню, и потом пришлось объяснять ему, чем мы занимались. Я сказал: мы играли в любовь — взрослые часто играют в эту игру, а Бриджит отвернулась и хихикала. Он спросил: а мама с папой тоже так играют? И я сказал: иногда, наверно, играют. Ведь так еще и детей делают. Потом пришлось объяснить, как же получаются дети, — этим я его окончательно покорил, он примостился у меня на коленях, придумывал все новые дельные вопросы и совсем вогнал меня в краску. Наконец, очень довольный, он пошел к себе в комнату и лег спать. С тех пор как я ткнул его кой-куда носом, Бриджит уже не приходилось за ним подтирать, а меня теперь, как погляжу на его серьезную, беззащитную рожицу, почему-то сразу жалость берет. Ведь совсем еще кроха, такого всякая малость может ранить. Скорей бы он дорос до восьми лет. Жилось ему, конечно, хорошо, а я все равно беспокоился, пускай бы уж скорей стал постарше и пускай лицо станет грубее, жестче, а тело крепче — тогда мир будет ему не так опасен.
У меня оставалось всего несколько фунтов, пора было смываться из гостиницы. Я задолжал за десять дней, а это штука опасная: администратор может в любую минуту потребовать, чтоб я заплатил по счету, а мне платить нечем. По-моему, он никогда не спит, оттого, наверно, и такой тощий. Когда ни приду — в полночь или еще поздней, — он сидит за своей стойкой, и утром, в какую рань ни встану, он непременно заглянет в столовую, когда я завтракаю. Проскользнуть мимо него незамеченным, да еще с раздутым чемоданом, нечего и думать.
В день, когда я решил сняться с якоря, было очень холодно. Завтракал я за одним столом со скандинавским журналистом и думал, как бы с ним распрощаться, не выдав своего намерения сбежать. Нет, похоже, это никак невозможно, и я просто из вежливости расспрашивал про его статью о сексе и пороке в Лондоне. Работа у него вроде не больно двигалась, но от его прежнего уныния не осталось и следа, да оно и понятно: он с головой погрузился в постижение предмета. Лучше жить, чем писать, сказал он. В Лондоне это дешево, но все-таки, пока он не исчерпал тему или пока тема не исчерпала его, он просил, чтобы ему слали из дому деньги. В последнее время он стал другим человеком, в два счета съедал свой завтрак, а при случае пытался ухватить и от моего. Чем глубже вваливались у него щеки, чем больше он сутулился при ходьбе, тем больше ел, тем радостней было у него на душе. Я спросил, к какому это злачному местечку он так пристрастился. Он сказал — к «Золотой лягушке», и я пообещал как-нибудь вечерком туда заглянуть.