Нина Садур - Чудесные знаки
Саша понял, что не получит ватки, и потянулся попить чаю, но испугался, что запачкает белый фарфор, отдернул свои кровенящие пальцы, сжался и глянул на меня испуганно, словно я его ударю сейчас.
Я смотрела на него терпеливо. Я ждала, что его пальцы подсохнут. Но он продолжал сидеть, а я удивлялась, почему не уходит. Два его серых глаза вспыхивали иногда раскаленным серебром. И медленно остывали. Как будто бы они вскрикивали. И еще — он начал дрожать. Я бы и не заметила, но колокольчик забоялся на груди его: а-а-а-а… Тут я наконец увидела: у меня же гость, и я стала стараться его развлекать.
— Как вам Москва? Были ли вы в Третьяковке?
Красивое лицо Саши как-то помертвело. Это от сумерек и духоты — мы страшно накурили. Ну и наконец он ушел. Я рухнула и мгновенно уснула.
И потом звонил каждый год, приезжая из Ленинграда. Никогда больше не пел, я даже и забыла, что пел когда-то. Приходил посидеть, говорить было не о чем. Томил скукой. Два его серых глаза стали простыми, смотрели все время молча, будто просили попить. Безмерную скуку пустых чаепитий терпела я, тайно злясь. А когда просила вина, он брезгливо отворачивался к окну. Единственное, что заходил не чаще, чем раз в год.
Потом, через несколько лет, обратила внимание, что Саша мне не звонит, не заходит. Но так и должно было быть в конце-то концов! Ему, красивому, нужно усиленное внимание, а не мое вялотекущее терпение.
Потом, через несколько лет, случайно открыла старый рваный журнал — лицо знакомое. Вглядывалась. Узнавала. Узнала, да это же Саша! А, прославился и не звонит — вышел на новые круги! Это тоже понятно. Молодец! Стала читать подпись под лицом: «Прыгнул в окно навсегда с восьмого этажа». Ага, вот почему не звонит — он погиб. Может быть, даже талант. Это тоже понятно.
Лето текло еле-еле: кап-кап…
Дорогие мои Марьюшка, Сальмонеллочка, Жопенция и Полугармонь! Вы — кишки! Урчливые внутренности. Важно-толстые работники низа. В вас набивается, и вы же: ка-ка — выкакиваете. Труженики: без вас организм разбомбило б. Я-то всего-то там: легкое. Легкое, оно и есть — легкое: дырчатое, пористое, дрожит все время, сосет воздух. Но вместе— мы с вами сплетение, длинное, грязно-бурое, как и положено внутренностям, — квартира наша кожа.
Расписались в журнале обязанностей.
Заверили в РЭУ.
Шли годы. Лето сочилось вялое. У меня завелся холодильник «Морозко». На обед бывал и гуляш. Гостей не стало — я легкое, мой гость — один только воздух. Мы с веткой очень сдружились. Рабочих я споила, и их отправили в ЛТП.
Шли годы. И вот наступила черная ночь жаркого московского лета. Ветка дрожала в окне, уж и не знаю отчего, дуновений не было, был знойный высокий воздух. И он стоял молча от неба до земли, и в нем блистали звезды. Но моя душа дрожала.
Я раскрыла постель и, намочив себе лоб жасминной водой, легла спать. Вначале я уснула, как всегда. Но потом я проснулась оттого, что кто-то есть тут. Я вся обшаренная Марьей, поэтому это был не вор. Кто-то другой. Я не захотела притворяться спящей, чтоб подглядеть, чем он тут займется. Тем более он знал, что я проснулась. С кряхтеньем я встала из постели (меня очень разморило от жары, прямо поводило, как пьяную), бормоча свою досаду, я нашарила тапочки и включила настольную лампу.
— Ах! Вот уж не ждала!
— Здравствуй!
— Тише, пожалуйста. Соседи же! Сто ведь раз говорила. Коммуналка.
— Я очень тихо. Я ведь знаю. Никто не видел.
— А как ты-то вспомнил обо мне? Ко мне уж никто и не ходит.
Он посмотрел, будто попросил попить. Но мне было интересно, как он проник.
— Ты залез, да ведь? Не ври только! Ты в окно залез по тому выступу! Там же можно сорваться!
Он как-то зябко поежился.
— Еще бы! Дошло наконец! Высота такая! Ну хорошо, обошлось, и ладно! Дам тебе чая. Но только на кухню я не пойду, не мечтай даже! Попьешь холодный.
Он согласно кивнул, кроткий такой, загляденье! Среди ночи поднял!
Я разлила в чашки чай, а сахара не было. Но было так тяжело от жары и так сухо во рту, что меня поводило, как пьяную. Я сама и набросилась на чай. Я жадно проглотила одну чашку, вторую, снова налила, хотя он был спитой, слабый, вчерашнего утра, но я залпом выпила чашки четыре.
— Жара, как на юге, правда же? Пей же свой чай. Может, ты есть хочешь? У меня в «Морозке» есть кусок колбасы «Молодежная».
Он брезгливо отвернулся к окну. Я усмехнулась — я ведь не про вино сказала.
— Ну хорошо…
Я встала и пошла к нему. Тут я вспомнила, что я в ночной рубашке, но жара этой ночи почему-то разрешала ночную рубашку в присутствии гостя, в принципе малознакомого человека.
— Ну хорошо… — я села напротив, близко, как он любил…
Я знаю, что сидит он подолгу и говорить мы будем ни о чем. Мы будем скучать всю эту черную знойную ночь. А вот сейчас даже и хорошо, что чай не сладкий, а то я никак не напьюсь. Я опять попила. А он — нет. И я на него посмотрела удивленно: ты что, мол? жара ведь! вон у тебя даже лоб в испарине… А он мне улыбнулся. И тут я увидела совершенно белые ровные зубы. Но… эти белые, влажные, здоровые зубы… У меня затряслись руки, и я стала лихорадочно думать… об опасности… об опасности… жалкая суматоха в крови… Ведь у него были черные, ломаные. Это не он!!
Успокойся, пожалуйста. Он так похож в движениях, в голосе, в волосах, в гла… Да ведь он вообще умер!!!
Но ведь мало того, что умер, он даже и явился не сам, а прислал кого-то… кто это?!
Я привстала со стула, но этот тут же вскочил и закричал мне такое, что я мгновенно повалилась на пол и начала безудержно рыдать.
Я не различила слов — слишком велика была его ярость, но я вся исходила слезами от его беспощадности. Мне казалось, что я выплюну свое сердце от спазмов рыданий. Я почему-то понимала, что это еще не все, что он еще сдерживает свою ярость, но если он даст ей волю… В бешенстве он схватил стул, с которого я свалилась на пол, и, размахнувшись, разбил его о стену. И после этого только стал затихать, усмирять свое бешеное дыхание, всхлипы ярости, стоны проклятий. А когда он затих, стоя надо мной, скорбный и дышащий, глядящий на меня черно и тяжело, — в груди моей ядовито кольнуло, и я показала дрожащим пальцем — мол, зубки… зубки не те! Оплошечка!
Вот что я показала ему, когда он затих. Потому что в тишине я уже не плакала, и я уже снова могла думать и видеть, и я увидела эти зубы, и это был не Саша!
Зарычав, он прыгнул ко мне и, схватив меня за руку, вздернул с пола, и только тут я поняла, что ни разу в жизни он не прикасался ко мне, Саша. Потому что рука его была сухая и теплая. Ни разу в жизни. Рука была сильная и теплая, она сжимала мне запястье без жалости, и моя задавленная кровь ударялась в его ладонь. Ни разу в жизни! Ни разу…
Он почему-то ослабил хватку, и я потянула руку, пока наши ладони не встретились, и чисто машинально мы сплелись пальцами. Я не обратила на это внимания, потому что тяжелая печаль легла мне на грудь, я боялась даже шевельнуться, потому что печаль могла раздавить мою бедную грудь. Печаль была такая огромная, что для нее даже не было слез.
Я слегка сжимала ему пальцы, которые ни разу в жизни, ни разу! Я только в окне видела черную, горячую кровь ночи, всю в таких острых звездах! Они стояли прямо напротив окна. И они были злые. Но они должны были быть высоко в небе, а они стояли сюда, вниз, к нам… А! это небо слегка наклонилось вбок, вниз, к нам! На одну ночь. Это было не главное, но это было все же необычно, и мне захотелось показать ему на это, мол, небо наклонилось, звезды аж до земли свесились, но для этого надо было разжать наши пальцы, которые уже уснули вместе, растревожить их, чтоб показать — вон, видишь, удивительно, правда? Я слегка потянула руку, но он удержал мои пальцы, и мы опять стояли просто так, лицом в черное, сверкающее окно.
А потом… ведь меня качало от жары, как пьяную, — я слегка прислонилась к нему плечом, и лицо мое расслабленное само повернулось к его лицу. И я опустила глаза на его розовый рот — и там блеснули те самые, влажные, здоровые, чужие зубы! Это не Саша!!
Я стала пинаться. Мы закричали и начали драться снова. Этот, кто бы он ни был, не смел передразнивать Сашу! Я царапала ему морду и кричала, что он сволочь, сволочь, что Саша мертв и земля засыпала его разбитое лицо! Навеки! Понимаешь ли ты, сука, навеки! Это больше, чем наклон неба сегодняшней черной ночью! Это больше, чем звезды до самой земли! Это больше любого лета! Вот что такое навеки!
Нельзя ведь! Это бездушие, циничное, скотское бездушие — перенимать милое лицо того, кто послушно лежит под землей в непостижимом сраме гниения! Да еще и украсить здоровыми зубами! Он и с черными был прекрасней всех! От собственного бессилия я заплакала. Я не хотела его видеть, не хотела, и я закрылась руками и забилась в угол. Но мелькнула…. мелькнула смутная месть негодяю… Я посмотрела на него сквозь пальцы. Он терпеливо ждал… Тогда я убрала руки и улыбнулась ему. Как будто он Саша. Он тут же метнулся ко мне, вскрикнул и даже засмеялся от радости! И тут-то я и плюнула метко белым, злым плевком в его белые, здоровые зубы! И попала! Два его серых глаза… но мне неинтересно было ждать, когда он расплачется, потому что я прыгнула на него и вцепилась ему в глотку зубами. Захрипев от боли, он отодрал меня от себя, я выплюнула соленый, красный плевок и потянулась снова — перегрызть ему глотку, чтоб он сам узнал, каково это — быть засыпанным землей! Я щерилась и клацала зубами, но тут он отбросил меня от себя с такой силой, что я больно ударилась о стену и в полуобмороке оползла по ней на пол. Я смутно почувствовала, что пол прохладный, и это было хорошо.