Александр Иличевский - Пловец. Авторский сборник
И, конечно, почуяв такое, мне хочется тут же деться. Смыться и кануть. Но не могу. Масса кристалла стремглав улавливает меня в свою сердцевину, и, обездвижен, я вижу бродящий вокруг, сквозь меня собирающийся гуще и гуще, пылающий фокус. Лучи истребленья — пучки вероятии — навыворот нижут меня, кружа, разрывая, как магнитное поле сбрендивший полюс. Вероятия — кровь и плоть Случая — неумолимо сгущаются до происхождения ангела. Недвижим, немо охвачен, облаплен лучистыми шкурами Пана, я так же вижу ангела, как паралитик видит у изголовья одра — своего двойника-убийцу.
Он, ангел, — голограмма, прошедшая через меня, как сквозь хрусталик, семечку зренья. Он — эфемер, который был соткан преломленьем моей бестелесной плоти. Я вижу поодаль бесскорбный лик незримого Случая и, полнясь жутью, как река половодьем, молю его о пощаде…
Но скажите, что может дух зренья предотвратить, кроме собственной жизни?
Вот, к примеру, какая катавасия стряслась со мною недавно.
Какая это неправда — не знаю, одно непреложно: сам видел. Так что судите лично: ну что тут я мог поделать?!
Тем летом мне приспичило слоняться ночами по электричкам. Жара в июле стояла нерушимо и невозможно, подминала и обкладывала пластами парного воздушного чернозема город.
Духота сипела, сопела и отдувалась пыхающими мехами слоистого смога, теребя и качая их, как жирный любовник — брюшные складки по-над раскинутой девкой-столицей. Дней десять кругом парило без продыху и никак не могло разведриться. Москва охала, млела, потела, слабела и рвалась дать голой по улицам деру.
Вот и я, обложен духотой, как волчара кумачом в пекле облавы, весь июль сигал с утра за границы МКАДа. Дальше жал срочно над лесом за город подальше, держа в отдаленьи забитые дымом шоссе, искал водоем, где почище, и там — у воды и в воде — обретал наконец столь желанный продых.
Хотя и пуст я, как космоса глоток, но все-таки воздух — моя стихия, и грязный и душный он мне отрава: в испарениях я как бы теряю прозрачность, и это мне вроде астмы.
Особенно тогда мне приглянулся Клязьминский водохран: простор не чета речному, да и людно к тому же: поселок, яхт-клуб, станция «Водники» рядом. Поговаривали, есть опасность воспламенения торфяных полей под лесами Шатуры, — вот я и брал к северу от Москвы — от юго-востока подальше.
День навылет я пробавлялся над пляжем, временами нежил себя в брызгах детских игрищ на мелководье, и когда в сумерках округа пустела, гнался тропинками на ж/д платформу.
Напоследок пофланировав над платформой, я впархивал в фортку подходящего поезда. А там — раздолье: ежедневные дачники (вымиравшие зимой до редких субботне-воскресных), купальная молодежь, туристы; вагон умеренно полный, проходы вполне проходимы, и в открытые форточки отдохновением мчится вечерняя свежесть, напирая обильно набранным ходом.
Так — до самых последних электричек, перепархивая в ближайший по расписанию, я блаженно катался обычно между Савелой и Лобней. Далее — либо перебирался в депо, ночуя над головами третьей ремонтной смены, либо — рвал по улице Чехова в центр, где у меня на бульварах имелся один бессонный знакомец…
И вот в чем, собственно, дело. Однажды на Новодачной в пустой почти вагон забурилась компашка.
Трое. Один — здоровенный битюг, заглавный. Двое других — лет двадцати. Сели в свободном купе порезаться в сику.
Я околачивался в это время вокруг длинноносой старухи, дремавшей над сложенным на коленях аккордеоном.
Чем-то один меня зацепил, и я решил разобраться.
Махнул от сонливой старухи, помельтешил для начала у каждого в зенках — и повис над карточным полем.
Играли на жестком цветном журнале, подставив от каждого по коленке.
Сначала все было покойно. Я даже увлекся игрой.
Один, молодой, загорелый, вихрастый, слегка похожий на девчонку — часто проигрывал, и видно было, что дальше играть ему неохота.
Старшой, с черной страшной, как у ротана, башкой, молчал и, жестко быкуя, метал раз за разом.
Другой, по кликухе Чума, с грязными патлами в хвост, надсмехаясь, называл третьего, младшего, Дусей. «Дуся, на! Дуся, ша!» — приговаривал он, выкладывая с прихлопом карту.
Старшой помалкивал и, делая по три вжика, тасовал «гребенкой» колоду. Будучи грозен и хмур, однако не дергался и был, в общем, спокоен. Только раз хватанул Дусю за плечо, когда тот, проиграв по новой, рванул было на выход…
И еще — какое-то злое, озорное веселье один раз перекосило тритонью, сплющенную к губам башку Старшого…
Перед последней раздачей я понял: ага, началось — и больше уж не был в силах помыслить. Случай потоком хлынул в меня — и обволок, леденея…
Карты мехами дунули в горнило моих вероятий и, жахнувшись одна о другую, убрались спешно в окно. Стопка колоды, на ветру обернувшись гирляндой, маханула на три вагона, у четвертого потеряла строй и попадала врассыпную, крутясь и белея в колесах, как обрывки нечитанных писем…
Вступил Старшой. Он взвинченно встал и сутуло прошелся по вагону — руки в карманы — туда и сюда, дурацки мелко кивая страшной башкой, как голубь.
Сел обратно. Чума от испуга рванул пересесть на скамейку к старухе. Та крепко спала, накрывшись большим грустным носом.
Почуяв Чуму, старуха дернулась ото сна. Аккордеон, протяжно скользнув половиной с коленки, дал басовую ноту.
— Слышь, пала. Ты знаешь че, пала. Ты проиграл, — просипел Старшой.
— Я проиграл, — подтвердил Дуся.
Старшой закурил. Старуха, вняв вони, обернулась в их сторону.
— Тиха, бабуля, — шепнул ей Чума.
Старшой нагнулся ближе.
— Слышь, пала. Лоха замочишь.
Дуся кивнул.
— Чума, глаза мои, позырит.
Кивнул еще.
— Ну лады, — Старшой поднял на кулаке граненый перстень вроде кастета.
Дуся мотнул головой.
Кулак не опускался.
Чума срочно пересел обратно и испуганно чмокнул печатку.
На Савеловском последние стайки пассажиров спешили кто куда: во дворы на Бутырку, в ждущий троллейбус, на Масловку под эстакаду, но большей частью в метро. Платформа срочно освобождалась.
Милиционеры хлопотно поднимали с путей какого-то человека. Люди спешно оглядывались, не останавливаясь, боясь не успеть на последний транспорт.
Поливалка, проползая по обочине, брызжа в два уса лохматой водой, кувыркавшей крупный мусор, была похожа на майского хруща. Торопясь забраться в горящий троллейбус, пассажиры лезли под струи.
Вокзальная площадь вскоре опустела.
Москва остывала, отдуваясь снизу теплым влажным асфальтом, словно легонько махала себе на ноги подолом.
Старшой держал Дусю за локоть и отпустил у входа в метро.
Он снял с запястья толстые водолазные часы. Вглядевшись, отдавил большим пальцем неполный виток на циферблате. Затем протянул Дусе.
Дуся взял, выпрямил спину.
Тем же жирным пальцем Старшой провел, до крови чертя ногтем, по застывшему кадыку проигравшего.
Дуся стоял, чуть подавшись вперед.
Патруль милиции спустился мимо в метро, волоча под руки окровавленного мужчину.
И тогда Старшой ударил.
Чума отскочил, озираясь на уличные фонари, на пустые киоски, на освещенное крыльцо вокзала.
Старшой подсел на корточки к Дусе:
— Не залупись, пала.
Нависнув, оторвался и валко тронул в темень тоннеля, ведущего под эстакаду.
— Глубже воздух хавай, — советовал дорогой Чума. Корчась от загнанной под диафрагму ржавой пружины, Дуся достал из кармана часы и надел их на руку.
Браслет болтался, как обруч на гимназистке.
Свет в вагоне метро стоял, словно на глубине, вполовину яркости. Неясный воздух мерцал, танцевал, хлопал жаброй от бликов бегущей по потолку ряби.
Раскаленный камень удара ворочался, как живой, в солнечном сплетении.
Переход на «Библиотеку» был уже закрыт и пришлось, умирая, карабкаться по — и вниз мукой восставших лестниц.
Дальше? Дальше — поезд мог не прийти, но пришел — пустой, последний.
Последний настолько, что — без расписанья…
А есть ли в метро вообще что-нибудь вне распорядка?
Дальше? Дальше была лысая женщина. Лет сорока. В пустом хвостовом вагоне.
Светлое заношенное платье спускалось по неясному телу, как по неготовой лепке — мешочное покрывало. Пятна от травы, россыпь впившихся в ткань запятых репея.
Женщина была на сносях, к тому же — на самых крайних.
Охваченный узкими ладонями, живот громоздился отдельно от тела над разведенными коленями: как тюк, как охапка жизни, как медленный взрыв, созревший под сердцем.
Женщина изможденно спала. Мертвое ее лицо не видело снов. Напор предельной скорости кидал вагон, прошивающий близкую плотную темень, словно паденье — коляску по лестничным ступеням. Бешеными змеями метались ряды кабелей в окнах.