Карен Бликсен - Семь фантастических историй
Этому молодому человеку все радости жизни, особенно женщины, доставались слишком легко. Красота, дарования, очарование, добродетель сдавались ему, стоило ему шевельнуть мизинцем. Во фрекен Малин ничего не было несравненного, кроме цены. То, что эта тощая, большеносая нищая девушка, четырьмя годами его старше, посягала не только на его княжеское имя, на особую роль в его блистательной будущности, но требовала еще и коленопреклоненного обожания, вечной нерушимой верности, пожизненного подчинения и ни на йоту не соглашалась сбавить цену, впечатлило юного принца.
Есть люди с неисцелимой страстью к загадкам. Выложите им доводы здравого смысла, сокровища мудрости, открывающей важные тайны, — но нет же, они будут лопать себе голову над хитрой загадкой, именно и соблазнясь ее мудреностью. Пусть решение окажется пошлым и глупым, их это нисколечко не смутит, так уж они устроены. Так устроен был и принц Эрнст, и с детства он целыми днями просиживал над загадками и шарадами — времяпрепровождение, которое в его случае считалось доказательством глубокого ума. И когда ему достался столь крепкий орешек, красавицы, легче раскусываемые, поблекли в его глазах.
Принц Эрнст так нервничал, впервые в жизни рискуя получить отказ, — одному Богу известно, боялся он его или надеялся, — что не сватался к Малин Нат-ог-Даг до самого последнего вечера перед уходом своим на войну. Две недели спустя он пал в битве под Йеной, сжимая в руке медальон с локоном золотистых волос. Много свет-ловолосых красавиц в этом нашли утешение. Никому было невдомек, что среди всей тяжелой роскоши шелковых прядей, тянувших его книзу, лишь локон с головы старой девы оперил крыло той валькирии, что его уносила в Вальхаллу.
Будь фрекен Малин католичкой, она бы после битвы под Йеной ушла в монастырь спасать если не душу свою, то хоть собственное достоинство, ибо, что ни говорите, ни одна девушка не делает партии столь блистательной, как та, что обручается Господу. Но, будучи доброй протестанткой и склоняясь к ученью хернхутеров, она подняла свой крест и гордо его понесла. А то, что никто на свете не знал о ее трагедии, лишь укрепляло ее в сужденье о людях, а именно: что они ничего не знают такого, что следовало бы знать. Она навсегда рассталась с мыслью о замужестве.
На пятидесятом своем году она вдруг унаследовала громадное состояние. Кое-кто, слишком плохо ее понимая, думал, что именно из-за денег она повредилась в уме и стала смешивать фантазию и действительность. Ничуть не бывало. Она нимало бы не смутилась, достанься ей вдруг все сокровища Великого Могола. А переменило ее то, что меняет каждую женщину, достигшую пятидесятилетнего возраста: переход с действительной жизненной служвы в резерв, на роль пассивного наблюдателя, — с военным ли пенсионом или с одними почестями — это уж как повезет. С нее спал груз, она взлетела на жердочку и слегка раскудахталась. Богатство лишь помогло ей чуть привольней взмахнуть крылышками, чуть повыше взлететь и чуть погромче кудахтать, избавив ее к тому же от осуждения и добрых советов. В ее веселом смехе избавления бесспорно была сумасшедшинка.
Ее безумие, как уже сказано, приняло странную форму — она нерушимо верила, что в прошлом была величайшей куртизанкой своего времени, если не великой блудницей из Откровения. Состояние свое, дворец, драгоценности, экипажи она почитала платой за грех, накопленной за долгие годы нечестия, и потому была везрассудно щедра, полагая, что то, что легко досталось, и тратить надо легко. Она рта не могла открыть, не намекнув на свое былое распутство. Даже и Эрнст Теодор, целомудренный юный любовник, которому отказали в прощальном поцелуе, и тот оказывался в этой Одиссее жертвой сиренской ее ненасытности.
Едва ли какое зрелище вызовет равные чувства в том, кто мог бы при известном допущении принимать в нем участие, и в том, кто волею обстоятельств этой возможности совершенно лишен. Сам император Нерон, после особенно захватывающего боя гладиаторов, вполне мог увидеть в ночном кошмаре трезубец и сеть. Но девы-весталки, покоясь на мраморных ложах, как тонкие знатоки, смаковали все подровности боя, стараясь себе представить чувства любимых своих гладиаторов. Сомнительно, чтоб даже набожнейшая старая дама могла наблюдать сожжение ведьмы со столь же спокойной душой, как мужчины вокруг костра.
Ни одна молодая женщина, даже и в монастырской келье, не рискнула бы окунуться в воображаемые грехи фрекен Малин без ужаса и содрогания. Но эта старая женщина, будучи в полной безопасности, с изяществом уточки ныряла в самую пучину погибели. Честная и последовательная от природы, она оставалась верна представлениям своей юности о том, кто взглянул на женщину с вожделением. И по Библии для нее выходило, что многие сонмы мужчин поистине с нею прелюбодействовали. Она с решительностью выворачивала жизнь наизнанку, как перелицовывает женщина выцветшее надоевшее платье. Будучи зеркальным отобвражением того грешника кающегося, чьи грехи делаются белы, как шерсть агнца, она истинное удовольствие находила в том, чтоб раскрашивать белоснежную шерсть своей жизни пронзительнейшими красками. Ревность, измена, совращение, насилие, детоубийство, старческая жестокость — все извращения страстей и даже галантные болезни, о которых выказывала она странную осведомленность, были для нее конфетками, которые одну за другой она вытаскивала из бонбоньерки своей души и овсасывала, как. сластена. Она была главной героиней своих фантазий и по регионам семи смертных грехов проносилась с восторгом мальчишки, скачущего по всемирным скачкам на лошадке-качалке. Никакие опасности не могли ее устрашить, никакие угрызения не мрачили ее совести.
Если было лицо, о котором говорила она с осуждением, — то была евангельская Мария Магдалина, малодушно с себя сложившая время сладких грехов и не нашедшая ничего лучшего, чем удалиться в пустыню Ливийскую в обществе лошадиного черепа. Сама она несла свои грехи с уверенностью атлета и готова была ими играть в бильбоке.
Даже лицо у ней изменилось вслед за душевной переменой, и в возрасте, когда другие дамы вынуждены прибегать к румянам и белладонне, снисходительность ее к людским слабостям способствовала дивному цвету лица и сиянию глаз. Ее теперь скорей можно было назвать хорошенькой, чем когда-нибудь. Ведьму она напоминала всегда, но, впав в детство, она скорей выступала злой феей из детской волшебной сказки, нежели Медузой, карающим ангелом с огненным мечом, побивающим принца Эрнста Теодора. Она сохранила свою эльфическую худобу и легкость, а что до искусства в танцах — она и сейчас на любом балу могла взять первый приз. Раздвоенное копытце ее было изящно раззолочено, как копытце Эсмеральдиной козочки. И в этом-то ореоле легкого безумия и странно воскресшей фантастической юности сидела она теперь, выплеснутая на сеновал в Нордернее, и оживленнейшим образом беседовала с кардиналом Гамилькаром.
— Когда, еще юношей, я переехал на время в Кобленц вместе со двором герцога Шартрского, — произнес кардинал задумчиво, прерывая недолгое молчание, — я знавал великoгo Абильгора[52] и частенько сиживал по утрам у него в ателье. Когда придворные дамы являлись ему позировать, а не одна прекрасная женщина желала, чтобы он увековечил ее красоту, как часто я слышал: «Умойтесь, милые дамы. Сотрите с лица пудру, сурьму и помаду. Ведь если вы сами себя рисуете, как я буду вас рисовать?» Часто потом я думал об этих его словах. Мне казалось, что то же неустанно твердит Господь слабым и суетным смертным: «Умойтесь! ибо если вы сами разрисовываете ваши лица, толстым слоем накладывая на них смирение, самоотвержение, целомудрие и милосердие, — что же мне остается делать?» И вот сегодня, — продолжал старик и улыбнулся, ибо страшным ударом волн тут сотрясло сеновал, — Господь умывает нас собственной своею рукою, притом не жалея воды. Будем же искать утешения в мысли, что нет чести более высокой и счастья высшего, чем когда сам Господь пишет наши портреты. Вот к чему вечно стремятся люди и что называют бессмертием.
Тут фрекен Малин чуть было не отпустила замечание о трудности этого предприятия применительно к лицу самого говорящего, но осеклась, не зная, сколь серьезное искажение благородных черт скрывают кровавые бинты.
Кардинал тотчас уловил эту мысль и сам ее выразил.
— Да, — сказал он. — Моему лицу Господь счел ныне нужным задать особенную мойку. Но разве не учили нас об очистительной силе крови? И я вам скажу, ваша милость, сила эта даже могущественней, чем мы подозревали. И, возможно, лицо мое нуждалось в такой обработке. Кому, как не Господу, знать, сколько румян и пудры я на него наложил за полвека? И знаете ли, ваша милость, я чувствую, что сейчас, когда я в этих бинтах, Господу сподручней писать мой портрет, чем когда-нибудь.
Фрекен Малин слегка покраснела, изобличенная в неосновательности, и ловко перевела беседу чуть-чуть назад, как переводят стрелки спешащих часов.