Вадим Чекунов - Шанхай. Любовь подонка
– Русские?
– Да.
Она откладывает пиццу, вытирает губы салфеткой, на лице – внимание и любопытство.
– Я их учил, когда еще и не думал, что окажусь здесь. Ну, слушай:
«И вот мне приснилось, что сердце мое не болит.
Оно – колокольчик фарфоровый, в желтом Китае…»
Она вслушивается в незнакомую речь. Впервые слышит, как я говорю на своем языке. Беззвучно пытается повторять за мной, шевеля губами.
И вдруг… Странно. Такое бывает только в кино или в книжках. Когда я заканчиваю читать, откуда-то на самом деле доносится тихий звон.
Доннннн… – прокатывается он над водой. – Доннннн…
И смолкает.
Пораженный, я пытаюсь перевести Ли Мэй стихотворение.
Рассказываю про странное совпадение.
Она ничего не слышала.
– Помнишь, на одном из каналов… Мы проплывали… Там башня с колоколом… – говорю я. – Может, в него и звонили?..
Она отрицательно машет ладонями:
– Он ненастоящий, из пластика. Я забыла тебе перевести.
– Зачем же он висит там? – изумляюсь я.
Она пожимает плечами.
Рассказываю ей о русских «царях» – пушке и колоколе. Говорю, что они тоже не стреляют и не звонят.
– Видишь, и китайцы и русские равно любят бесполезные вещи.
Мы едим.
– Кто написал эти стихи? – спрашивает она.
– Один хороший поэт, но он никогда не был в Китае.
– Поэту не обязательно где-то быть. Ему обязательно чувствовать.
По каналу проплывают две лодки, одна за другой. В каждой сидят несколько человек – туристы-китайцы; замечают нас, оживляются, фотографируют. «Вайгожэнь!» – показывает на меня толстая девочка.
Усмехаюсь.
Отворачиваюсь от реки.
– Иногда я чувствую себя обезьяной.
Ли Мэй тоже говорит, что устала от чужих глаз. Когда мы вместе, нас всегда разглядывают, бесцеремонно, как в зоопарке. До встречи со мной она о таком не подозревала.
– Это ужасно…
Соглашаюсь:
– Я поначалу ругался и показывал палец. Сейчас привык, почти. Теперь привыкай ты.
– Так будет всегда?
– Не знаю. Мне кажется – да. Такова твоя страна, такова вся Азия: белый никогда не станет здесь своим.
Она смотрит на воду и молчит.
– Я могу выучить твой язык в совершенстве, – продолжаю я. – Могу свободно говорить на нескольких диалектах, знать наизусть стихи ваших поэтов, прекрасно разбираться в культуре, традициях, истории. Могу стать известнейшим каллиграфом…
Ли Мэй с сомнением глядит на мои руки.
– Это к примеру… И все равно – останусь для вас лаоваем. В лучшем случае буду – вайгожэнь.
– Так, наверное, в любой стране, – возражает она.
– Не всегда. Наш великий поэт был полунегром. «Черный дух», «хэйгуй», как его бы называли у вас. Половина наших царей были немцами… Или вот Америка, знаешь такого артиста – Шварценеггер? Стопроцентный американец и такой же стопроцентный – австрияк.
– Но мы уважаем иностранцев!
Ли Мэй защищает честь страны.
– Да, но только своеобразно. Я не жалуюсь, ты не думай. Вы добрые и гостеприимные. Однако в университетском автобусе, например, никто не садится рядом со мной.
– Чтобы не беспокоить… – предполагает она. – Из деликатности.
Я улыбаюсь.
– Ерунда. Когда свободных мест больше не остается, то плюхаются мне чуть ли не на колени. Иногда и сумкой по лицу заедут, не специально, конечно, а укладывая ее на полку. И никогда не извинятся.
– Это из-за привычки бороться за место под солнцем. Нас ведь очень много.
– Может быть. На все есть объяснение.
– И потом, – улыбается она, – ты такой здоровенный, что с тобой тесно сидеть рядом.
– Ха-ха-ха. Это сработало бы, не знай я, что рядом с худеньким французом Себастьяном тоже никто не садится.
Мы молчим.
– Но знаешь… – нарушаю я паузу, – мне это все безразлично с тех пор, как я встретил тебя. Потому что я тебя люблю.
– Я тоже тебя люблю. Очень-очень.
Расплачиваемся, выходим из кафе.
Фотографирую вывеску: смешные иероглифы – распахнутые глаза и длинные ресницы, как на детских рисунках.
В обнимку идем вдоль канала.
Из спрятанных в траве динамиков слышна опера. Женский голос хнычет и ругается – поет. Ему, скачками тембра, отвечает мужской. Гремят маленькие тарелки. Ноют струны.
Я смеюсь и пытаюсь подражать, нарочито высоким голосом завываю бессмыслицу. Ли Мэй шутливо грозит пальцем, закрывает мне рот ладонью.
Мимо нас проносятся ездоки на электровелосипедах. Почти бесшумные, мчатся по тротуару. Мы едва успеваем увернуться.
Сувенирные лавки. Платки, вазы, мелкие Будды, расписной шелк, наборы палочек для еды, книжечки с портретом Мао на обложке. Пакеты с сушеными закусками, чаем, благовониями.
Девушки-художницы рисуют в альбомах.
Перебирая в руке два серебристых шара – слышно их тихое постукивание и треньканье – ковыляет старичок в синем халате поверх куртки.
На мостике стоит ряженая пара – молодожены. На невесте розовое платье, в руках бамбуковый зонтик. Жених в черном смокинге. Рядом суетятся фотограф и его непрошеные ассистенты. Лица молодых устало-раздраженные. У невесты белое лицо и огромные накладные ресницы. Синие тени на веках.
– Как панда… – смеется Ли Мэй.
Когда парочка сходит с моста, невеста подбирает подол платья.
Я вижу синие джинсы и белые кроссовки.
Мы сворачиваем в узкий переулок.
Серые стены одноэтажных домов, деревянные пристройки второго этажа, похожие на дачную веранду. Колодцы у домов – будто надгробия. Каменный постамент, вверху узкая дыра. Худая женщина вытягивает ведро, перехватывая руками веревку. Проехавший мотоциклист оставляет за собой матовую пыльную дымку.
Сушится на солнце белье. Греются в шезлонгах старики – в вязаных шапочках, темных пуховиках. Играют в мацзян.
Осторожно крадется вдоль стены худющая кошка.
Переулок выводит к длинной улице.
Те же стены и домики. Вместо асфальта – булыжник. Лишь чуть поодаль видны высокая черепичная крыша, ворота и красное полотнище на флагштоке.
– Это тюрьма, – объясняет Ли Мэй.
Подходим ближе. Я лезу за фотоаппаратом, но замечаю солдат. Их трое, они движутся к нам. Сбоку от них, с любопытством поглядывая в нашу сторону, шагает офицер. Солдаты делают волевые лица – исполняют воинский долг.
Когда они проходят мимо и скрываются за углом высокого забора, я достаю фотоаппарат. Несколько снимков, и на застекленной вышке, метрах в пятидесяти, открывается окно: человек в фуражке смотрит прямо на нас и что-то кричит в телефонную трубку.
Я хватаю Ли Мэй за руку, и мы бежим в переулок, из которого только что вышли. Старики в шезлонгах оживляются, тычут пальцами.
Мы смеемся.
Петляя по улочкам, мы вдруг попадаем на местный «птичий рынок»: горшочки, кадушки, ящики с землей; рассада, побеги, мелкие кустики и целые деревья; клетки с голубями, собачьи и кошачьи вольеры; мешки с собачьим кормом; целые ряды аквариумов и банок с рыбами.
В большом красном манеже сидит щенок чау-чау. Огромный попугай держит в лапе кусок яблока и ковыряет его клювом.
Аквариумные рыбы напоминают мне о гостинице, спрашиваем дорогу у продавцов. Через несколько кварталов выходим на знакомую уже пешеходную улицу.
Сплошной поток людей.
Вспоминаю Москву, час пик, подступы к эскалатору.
Ли Мэй жалуется на усталость. Мои ноги тоже гудят.
В «Макдоналдсе» мы покупаем бургеры на ужин, сквозь толпу пробираемся в сторону нашей гостиницы.
В холле после залитой солнцем улицы – прохладно и сумрачно.
Мягко звякает лифт.
Весь вечер и вся ночь – наши…
…В номере убрано. Окно распахнуто, с улицы долетают звуки и запахи туристской жизни.
Ли Мэй сбрасывает обувь, расстилает кровать. Я закрываю окно.
В этот раз каждый из нас раздевается сам. Ли Мэй вешает вещи на спинку стула, юркает под одеяло, накрывается с головой.
– Ты забыла…
Тяну одеяло на себя, протягиваю пакет.
– Я стесняюсь… – говорит она. – Не смотри, пока не надену.
Сидя к ней спиной, прислушиваюсь к шорохам.
– Можно…
Она стоит на кровати.
Дудоу едва доходит до пупка.
Ли Мэй смущается. Одной рукою прикрывает лицо, другую опустила вниз.
– Покажи мне себя, – прошу.
Поднимает руки вверх, поворачивается на цыпочках, пританцовывая.
«Девочка на шаре», – вновь думаю я.
За синими шторами догорает день. Слышно, как горничная катит тележку по коридору.
Подвигаюсь к Ли Мэй, утыкаюсь лицом в ее теплый живот…
…Я просыпаюсь раньше нее. Она спит, обняв подушку.
Мне что-то снилось, но я не могу вспомнить: стоит сосредоточиться – и ломкие сонные образы рассеиваются в пыль.
Сегодня мы возвращаемся в Шанхай.
Я встаю, подхожу к окну.
Стараясь не шуметь, раздвигаю шторы. Приоткрываю оконную раму.
Тянет утренней прохладой.
Черепичная крыша храма под ярким весенним небом.
Я без одежды. На моей груди еще видны бледные следы иероглифов.
Оборачиваюсь на шорох.