Стеф Пенни - Нежность волков
В то время, когда Стеррок часто путешествовал между озером Онтарио и заливом Джорджиан-Бей, он встретил молодого индейца по имени Каонвес, воинственного журналиста, писавшего о бедах туземцев как политическом явлении. Каонвес очень хотел познакомиться со Стерроком и завести знакомства в газетах, и хотя Стеррок чувствовал, что помочь ему особо не может, так как уже не вращался в этих кругах, они стали добрыми друзьями. Каонвес называл его Сакота-тис, то есть Проповедник, и Стерроку льстило такое внимание идеализировавшего его юноши. Они ночами напролет толковали о войнах к югу от границы и о политиканах в Оттаве. Они говорили о культуре, об отношении к индейцам как к людям каменного века и о предубеждении, будто письменная культура противостоит устной. Каонвес рассказывал ему о раскопках на реке Огайо, где нашлись гигантские земляные сооружения и артефакты, датируемые временами до Рождества Христова. Белые археологи отказывались верить, что индейцы и есть та самая цивилизация строителей и резчиков (а следовательно, белые имели право безжалостно вытеснить индейцев, так же как индейцы, предположительно, вытеснили тех других).
Через десять лет именно эти беседы вспоминались Стерроку, когда он блуждал по улицам Торонто, наводя справки о костяной табличке. Он начал обдумывать монографию, которую напишет по этому поводу, и представлял себе, как она взбудоражит всю Северную Америку. Публикация такой монографии может оказать неоценимую помощь делу его индейских друзей, а заодно, между прочим, прославит автора. К сожалению, он больше не мог отыскать Каонвеса и узнать его мнение, так как индеец спился и стал бродяжничать вдоль да около границы. Такая участь нередко постигает людей, сходящих с пути, который предназначен им по рождению.
И вот пока Стеррок пропахивает снег, он не замечает ни ошеломляющего мрачного пейзажа, ни своих товарищей-следопытов (дилетанты, все до единого), ибо мысли его возвращаются к Каонвесу и его собственным, столь долго не реализованным амбициям. За такую награду никакое ожидание, никакие тяготы не покажутся чрезмерными.
~~~
Если не считать мужа, я редко бывала наедине с мужчиной, а потому мне трудно судить, что нормально, а что нет. Третий день я иду от Дав-Ривер за Паркером и санями, размышляя о том, что за все это время он сказал не больше пяти фраз, и гадая, не делаю ли я что-то неправильно. Конечно, я понимаю, что ситуация необычная, да и сама я далеко не болтлива, но все-таки его молчание нервирует. Первые два дня у меня не было желания задавать вопросы, все силы уходили на изнурительный шаг, но сегодня стало чуть легче: мы идем по сравнительно ровной дороге, а от ветра нас защищают кедры. Мы движемся в постоянном полумраке под деревьями, и ничто не нарушает тишины, кроме скрипа шагов и шороха побегов ивняка на снегу.
Паркер без малейших колебаний держит путь вдоль реки, и мне приходит в голову, что он точно знает, куда мы направляемся. Когда мы останавливаемся выпить черного чаю и пожевать кукурузного хлеба, я спрашиваю:
— Так это дорога, по которой ушел Фрэнсис?
Он кивает. Он, мягко говоря, человек немногословный.
— И… вы видели этот след на пути в Дав-Ривер?
— Да. Два человека шли этим путем примерно в одно время.
— Два? Вы хотите сказать, с ним был кто-то еще?
— Один преследовал другого.
— Откуда вы знаете?
— Один след всегда за другим.
На минуту он замолкает. Я не произношу ни слова.
— Каждый разводил свой костер. Если бы они шли вместе, хватило бы одного.
Я чувствую себя чуть глуповато, оттого что сама не заметила. От Паркера исходит едва заметное удовлетворение. А может, у меня воображение разыгралось. Мы стоим над нашим крохотным костерком, и кружка греет замерзшие руки сквозь рукавицы — болезненное облегчение. Я держу кружку так, чтобы горячий влажный пар омывал лицо, и понимаю, что потом будет еще хуже, но не могу удержаться от мимолетного удовольствия.
Лает одна из собак. Порыв ветра шевелит отяжеленные снегом ветки, и белые хлопья падают на землю. Я не понимаю, как Паркер различает следы под снегом. И, словно прочитав мои мысли, он говорит:
— Четыре человека оставляют много следов.
— Четыре?
— Люди из Компании, которые преследуют вашего сына. За ними легко идти.
Опять игра воображения, или на его лице действительно промелькнула тень улыбки?
Одним глотком он допивает содержимое своей кружки и отходит на несколько ярдов, чтобы облегчиться. Кажется, он обладает умением, которое я уже замечала в людях, проводящих много времени в лесу, — не обжигаясь глотать кипяток. Наверное, рот у него как следует выдублен. Я отворачиваюсь и наблюдаю за собаками, которые вместе плюхнулись в снег, чтобы согреться. Несколько странно, но одну из них, ту, что поменьше, рыжеватую, зовут Люси — на французский манер. В результате я чувствую с ней сентиментальное сродство — она кажется дружелюбной и доверчивой, как и положено собакам, в отличие от своего похожего на волка приятеля Сиско с его пугающими голубыми глазами и грозным рыком. Кажется, будто существует определенная симметрия между двумя собаками и двумя людьми на этой тропе. Интересно, приходит ли что-то подобное на ум Паркеру? Хотя я, конечно же, не называла ему своего имени, а сам он вряд ли спросит.
В ледяном воздухе чай остывает так быстро, что доставляет удовольствие лишь первые полминуты, а потом его нужно глотать залпом. Чуть погодя он уже холодный как лед.
К ночи Паркер разбивает лагерь и разводит для меня небольшой костер, так что, сидя у него, я обжигаю руки и лицо и морожу спину. Тем временем он срубает топором охапку сосновых веток. (Наверное, Ангус будет оплакивать утрату топора, но тут он сам виноват: ему бы подумать об этом, прежде чем ушел его сын.) Паркер обдирает самые большие ветки и сооружает из них каркас шалаша с подветренной стороны толстого ствола (а если находит подходящее поваленное дерево, то за его корнями). Землю он выкладывает хвойными лапами, располагая их лучами, хвоей к центру. Впервые увидев это, я подумала, как все похоже на место жертвоприношения, но поскорее отбросила эту мысль, пока она не зашла еще дальше. Все это он накрывает просмоленной парусиной, которую я прихватила из подвала. Он крепит парусину ветками к земле и лопаткой из коры нагребает сверху снег, пока не вырастают стены, удерживающие внутри тепло. В шалаше он свешивает с ветки, образующей конек крыши, кусок парусины поменьше, так что получается занавес, надвое делящий помещение. Это единственная дань приличиям, и я благодарна ему за это.
Пока он возводит это сооружение, я успеваю вскипятить воду и приготовить кашу из овсяной муки и пеммикана с горсткой сухих ягод для аромата. Я забыла соль, так что мешанина на вкус отвратительная, но как замечательно съесть что-то горячее и твердое и ощутить, как согревается пищевод. Потом еще чаю, с сахаром, чтобы отбить вкус каши, пока я воображаю искрометную беседу, которая бы текла сейчас, будь кто-нибудь другой моим проводником — или он конвоир? Затем, совсем обессилев (по крайней мере, что касается меня), мы залезаем в шалаш, и следом за нами заползают собаки, после чего Паркер запечатывает вход камнем.
В первую ночь я с колотящимся сердцем залезла в маленький темный туннель, съежилась под одеялом и принялась ждать участи, что хуже смерти. Я затаила дыхание, слушая, как Паркер ворочается и дышит в считаных дюймах от меня. Люси переползла — или была выпихнута — под занавеской и свернулась рядом со мной, и я с благодарностью прижала к себе маленькое теплое тело. Затем Паркер перестал шевелиться, но я с ужасом поняла, что какой-то своей частью он прижался к парусиновой завесе, а через нее — к моей спине. Здесь не было места, чтобы отодвинуться, — я чуть ли не упиралась лицом в парусину, заваленную снегом. Я все ждала, когда произойдет что-то ужасное — во всяком случае, заснуть было невозможно, — а потом постепенно почувствовала исходящее от него тепло. Я вытаращила ничего не видящие глаза, уши напряженно ловили малейший звук, но ничего не происходило. Кажется, в какой-то момент я даже задремала. Наконец, как бы я ни краснела, думая об этом, я осознала прелесть этой системы, когда, сохраняя уединенность, мы делимся друг с другом теплом.
Проснувшись на следующее утро, я увидела слабый свет, сочившийся сквозь парусину. В моем укрытии было душно и пахло псиной. В шалаше царил холод, но когда я выползла спиной вперед на белый свет, меня поразило, насколько там оказалось теплее, чем снаружи. Уверена, что Паркер наблюдал, как я некрасиво извиваюсь на четвереньках, с растрепанными волосами, липнущими к лицу, но, к счастью, он не улыбался и даже особо не пялился. Он просто протянул мне кружку с чаем, и я встала и постаралась привести волосы в подобие порядка, ужасно жалея, что не взяла с собой карманное зеркальце. Просто удивительно, как тщеславие цепляется за нас в самых неподходящих обстоятельствах. Но с другой стороны, говорю я себе, тщеславие — один из признаков, отличающих нас от животных, так что, возможно, следует им гордиться.