Йозеф Рот - Иов
Наконец тишину нарушает голос Менухима.
— Встань, отец, — говорит он и, поддерживая Мендла под руки, поднимает его и, как ребенка, усаживает к себе на колени. Остальные снова отходят от них. И вот Мендл сидит на коленях сына, с улыбкой обводит всех взглядом. И шепчет:
— Боль сделает его мудрым, уродство — добрым, горечь — милостивым, а болезнь — сильным.
Это слова Двойры. В ушах его еще звенит ее голос.
Сковроннек встает из-за стола, снимает талес, надевает пальто и говорит:
— Я скоро приду!
Куда пошел Сковроннек? Час не поздний, нет и одиннадцати, друзья еще сидят за своими столами. Он идет от одного дома к другому, заходя к Грошелю, Менкесу и Роттенбергу. Все они действительно еще сидят за столами.
— Произошло чудо! Идемте ко мне и узрите его!
Он ведет всех троих к Мендлу. По пути им встречается дочь Леммеля, провожавшая своих гостей. Они рассказывают ей о Мендле и Менухиме. Молодой Фриш, совершающий со своей женой небольшую прогулку, тоже узнает об этой новости. Так некоторые узнают, что произошло у Сковроннеков.
Внизу, у их дома, в качестве доказательства стоит автомобиль, на котором приехал Менухим. Кое-кто из соседей открыл окна и видел все это. Менкес, Грошель, Сковроннек и Роттенберг заходят в дом. Мендл встречает их и молча пожимает каждому руку.
Менкес, самый рассудительный из них, говорит слова поздравления.
— Мендл, — начал он, — мы пришли, чтобы увидеть тебя в счастье, как видели тебя в несчастье. Помнишь, как ты был подавлен? Мы утешали тебя, хотя и знали, что это бесполезно. И вот к тебе пришло чудо. Как тогда мы печалились вместе с тобой, так сегодня мы вместе с тобой радуемся. Велики чудеса, кои творит Предвечный, как ныне, так и несколько тысяч лет назад. Да святится имя Его!
Все в комнате стояли. Дочери Сковроннеков, дети, зятья и торговец нотами были уже в пальто и прощались. Друзья Мендла не садились, ибо они пришли только поздравить его. Ниже всех ростом, с согбенной спиной, в своем отливающем в зелень кафтане, Мендл стоял среди них как неприметный, переодетый царь. Ему пришлось выпрямиться, чтобы взглянуть всем в лица.
— Благодарю вас, — сказал он. — Без вашей помощи я бы не пережил этот час. Поглядите на моего сына!
Он указал на него рукой так, словно кто-либо из друзей недостаточно пристально рассматривал Менухима. Глаза их ощупали ткань костюма, шелковый галстук, жемчужину, тонкие ладони и кольцо.
Потом в них читалось:
«Благородный молодой человек! Видно, что он особенный».
— У меня нет дома, — сказал Мендл сыну. — Ты приезжаешь к отцу, а я не знаю, где положить тебя спать.
— Я хочу взять тебя с собой, отец, — ответил сын. — Не знаю, можешь ли ты ехать, ведь сегодня праздник.
— Он может ехать, — сказали все в один голос.
— Я думаю, что могу поехать с тобой, — проговорил Мендл. — Много грехов я совершил, но Господь закрыл на них глаза. Я назвал Его исправником. Он закрыл уши. Он столь велик, что низость наша становится совсем малой. Я могу ехать с тобой.
Все провожали Мендла до автомобиля. Здесь и там у окон стояли соседи и соседки и наблюдали за проводами внизу. Мендл достал свои ключи, еще раз отпер лавку, прошел в заднюю комнату и снял с гвоздя мешочек из красного бархата. Он сдул с него пыль, опустил жалюзи, запер за собой лавку и отдал ключи Сковроннеку. Держа в руке мешочек, он сел в машину. Зарокотал мотор. Загорелись фары. Из одного, второго, третьего окна раздались голоса:
— До свиданья, Мендл.
Мендл Зингер взял Менкеса за рукав и сказал:
— Завтра во время молитвы ты объявишь, что я жертвую бедным триста долларов. Прощайте!
И, сидя рядом с сыном, он поехал на Сорок четвертую, на Бродвей, в отель «Астор».
XVI
Жалкий и сгорбившийся, в отливающем в зелень кафтане, держа в руке мешочек из красного бархата, вошел Мендл Зингер в холл, где взгляд его отметил электрический свет, светловолосого портье, белый бюст неизвестного бога у входа на лестницу и черного негра, который хотел взять у него мешочек. Мендл вошел в лифт и увидел себя в зеркале рядом с сыном; он закрыл глаза, так как почувствовал, что у него начинает кружиться голова. Он уже умер, он возносился в небеса, и вознесению этому не было конца. Сын взял его за руку, лифт остановился, Мендл ступил на мягкий, бесшумный ковер и зашагал по длинному коридору. Глаза он открыл, только оказавшись в номере. По привычке он сразу подошел к окну. Тут он впервые увидал вблизи американскую ночь: красноватое небо, пылающие, брызгающие искрами, сочащиеся каплями, ярко горящие красные, синие, зеленые, серебряные, золотые буквы, изображения и знаки. Он услышал шумную песнь Америки — гудки машин, гудение труб, грохотанье, звонки, визги, трески, скрипы, свистки и вой. Напротив окна, к которому прильнул Мендл, через каждые пять секунд появлялось широкое, смеющееся лицо девушки, составленное из сплошных искр и точек, с открытыми в улыбке, словно выплавленными из единого куска серебра ослепительными зубами. Прямо возле этого лица парил рубиново-красный бокал с переливающейся через край пеной, сам собой опрокидывался, выливал свое содержимое в открытый рот и удалялся, чтобы, приняв в себя новую порцию, появиться вновь, переливаясь рубиновым цветом и роняя белую пену. Это была реклама нового лимонада. Мендл с изумлением взирал на нее как на самое совершенное изображение ночного счастья и золотого здоровья. Он улыбнулся, посмотрел еще несколько раз появление и исчезновение сцены и повернулся внутрь комнаты. В ней его ждала уже разобранная белая кровать. Менухим качался в кресле-качалке.
— Я сегодня спать не буду, — сказал Мендл.
— Ложись спать, я посижу возле тебя. Ты спал в Цухнове в углу, возле плиты. Мне хорошо запомнился один день, — продолжил Менухим, сняв очки, и Мендл увидел невооруженные глаза сына, они показались ему печальными и усталыми, — мне запомнился один день, было это до обеда, солнце ярко светит, в комнате никого. Тут входишь ты, высоко поднимаешь меня, я сижу за столом, ты ударяешь ложечкой по стакану, и он звонко звенит. Это было чудесное звучанье; мне хотелось бы, я сегодня же мог бы переложить его на музыку и сыграть. Потом ты запел. Затем зазвонили колокола, очень старые, словно большие, тяжелые ложки начали ударять по гигантским стаканам.
— Дальше, дальше, — проговорил Мендл. Ему тоже хорошо запомнился этот день. Двойра как раз вышла из дома, чтобы приготовить все необходимое для поездки к Каптураку.
— Это единственное, что мне запомнилось из раннего детства! — произнес сын. — Потом наступает время, когда играет зять Биллеса, скрипач. Я думаю, он играл каждый день. Он прекращает играть, а я все слышу его игру, весь день, всю ночь.
— Дальше, дальше! — снова произнес Мендл тоном, каким он всегда подгонял своих учеников на уроках.
— Потом на долгое время — пустота! Потом я вижу однажды большой красно-голубой пожар. Я ложусь на пол. Ползу к двери. Вдруг кто-то резко поднимает меня и выталкивает из дому, я бегу. Я на улице, на другой ее стороне стоят люди. «Пожар!» — слышу я свой крик.
— Дальше, дальше! — подгоняет Мендл.
— Больше я ничего не запомнил. Потом, много лет спустя, мне рассказывали, будто я долго болел и был без сознания. Дальше в памяти осталось только время, когда я уже оказался в Петербурге: белый зал, белые постели, много детей в кроватях, играет фисгармония или орган, и я пою громким голосом под эту мелодию. Потом доктор привозит меня в экипаже к себе домой. Крупная белокурая женщина в белом платье играет на пианино. Она встает. Я подхожу к клавишам, и, когда прикасаюсь к ним, раздается звук. Неожиданно я начинаю играть песни, которые пел под орган, и все, что могу спеть.
— Дальше, дальше! — подгоняет Мендл сына.
— Пожалуй, я не смогу больше рассказать ничего, что было бы для меня более важным, чем эти несколько дней. Я помню мать. У нее было тепло и мягко, думаю, у нее был очень низкий голос, лицо у нее было большое и круглое, как целый мир.
— Дальше, дальше! — подстегивал Мендл.
— Мирьям, Иону, Шемарью я не помню. О них я услышал много позже от дочери Биллеса.
Мендл вздохнул.
— Мирьям, — повторил он. Она стояла перед ним как наяву, в золотисто-желтой шали, с иссиня-черными волосами, проворная и легконогая — ни дать ни взять молодая газель. Глаза у нее были его.
— Я был плохим отцом, — сказал Мендл. — Тебе я уделял мало внимания, ей тоже. Теперь она потеряна, помочь ей не сможет никакая медицина.
— Мы сходим к ней, — проговорил Менухим. — А я, отец, разве меня не вылечили?
«Да, Менухим прав. Человек всегда чем-нибудь недоволен, — подумал Мендл. — Только что ты пережил одно чудо, а уже хочешь увидеть еще одно. Погоди, погоди, Мендл Зингер! Погляди, во что превратился калека Менухим. Ладони у него узкие, глаза умные, щеки нежные».