Мигель Сильва - Когда хочется плакать, не плачу
Пьетро Ло Мо́нако, так звали портного, по сообщениям утренних газет, поднял руки, но не спускал внимательных глаз с темной рубахи налетчика. Откуда было знать Викторино (он не узнал об этом и из завтрашних газет), что это вовсе не обыкновенный портной и не сицилийский крестьянин, ставший портным, а бывший солдат или бывший военный преступник, бывший футболист — из тех, что играют в форме своего клуба и с судьями; или бывший мотоциклист — из тех, что гоняют с номерами на спине; или просто преподаватель трюков и приемов, чтобы увечить своих ближних. Викторино взвел курок револьвера: Клади барахло на прилавок! Человек начал снимать часы и обручальное кольцо, все так же в упор глядя на Викторино, как на своего смертельного врага. Вынимай бумажник! но тот не подчинился, рванулся было применить прием карате, и Викторино не осталось ничего другого, как всадить ему пулю в ногу, чтобы отбить охоту к подобным японским штучкам.
Говоря по правде, дело уже провалилось, как проваливается всякий налет в ту самую секунду, как звучит выстрел. Теперь Викторино осталось только бежать, раз уж дело провалилось. Но Пьетро Ло Мо́нако, прихрамывая, все-таки бросился к двери, чтобы загородить ему выход на улицу. Дурак, я убью тебя, пусти, сволочь! Итальянец не слышал его, не хотел слышать, схватил огромные ножницы и закупорил собою дверь: рост — метр девяносто, бычья грудь, как у Муссолини. Викторино смахнул с прилавка свою добычу, предложил почетное перемирие: Вот твои шмотки! Не доводи меня до убийства! Пропусти! Тот и ухом не повел, замахнувшись смертоносными ножницами. Викторино не мог понять, как этому кретину удалось спасти свою шкуру на войне. Не иначе судьба приберегла его для меня, будь он…! — философски заключил Викторино, прицелился в самый центр груди, всадил в него три пули подряд, и тот сразу ковырнулся. Перед тем как выскочить и для того чтобы оправдаться перед историей, Викторино попытался вытащить бумажник из заднего кармана брюк, но Пьетро Ло Мо́нако и в смертный час цеплялся за свои лиры, которые были еще боливарами; с неистовым упорством цеплялся за блага бренного мира, из которого уходил.
Сцена закончилась тем, что Викторино прорвался сквозь строй и страх любопытных; две тысячи мух слетелось на сладкий мед выстрелов. С дороги, или всех уложу на месте! — рычал Викторино. Толпа двумя волнами, как Черное море, отлила в стороны, а минутой позже раскаялась в своем благоразумии и всем скопом пустилась его преследовать. Куда там! Викторино козявкой шмыгнул в глубокий овраг и там затерялся… Меня застукали в субботу, через день, в твоих объятиях, Бланкита.
После столь четкого воспроизведения убийства итальянца (его нельзя было не убить, теперь вы сами понимаете) Викторино снова погружается в хаос видений. Его прошло-настоящая жизнь мелькает перед ним с несусветной быстротой, в дьявольском темпе фильма, который крутится назад, с шелестом наматываясь на бобины проектора; дни разлетаются пушинками секунд, километры — стружками миллиметров. Викторино никак не удается извлечь какое-нибудь цельное воспоминание из этого вихря, в котором все смешалось. Его жестокая юность почему-то сливается с его более или менее спокойным детством, нападение на большой магазин заканчивается игрой в мяч в родном многоквартирном доме; тело Бланкиты, завернутое в саван, тащат хоронить муравьи; ограбление фермы в Ла-Флориде кончается у быков моста, где впервые появился Крисанто Гуанчес, бежавший с острова Такаригуа. При воспоминании о Крисанто Гуанчесе экран вдруг успокаивается; на стене появляется светлое воскресенье — так же явственно, как та черная пятница, когда скончался без последнего причастия итальянец-портной Пьетро Ло Мо́нако.
Накануне вечером они вдвоем совершили налет на закусочную, битком набитую публикой. Урожай собрали немалый: три тысячи двести чистоганом, одиннадцать пар наручных «котлов», четырнадцать кожаных «лопатников» с документами и сентиментальными фотографиями и одну «пушку», принадлежащую посетителю, который был шпиком, но не успел вовремя разрядить в них свой револьвер. Викторино и Крисанто Гончее сидели нос к носу в комнате Крисанто, честно поделив добычу: каждому — священные пятьдесят процентов, а револьвер оприходовали как общее и неделимое орудие труда. Викторино решил использовать момент полнейшего взаимопонимания и выложить товарищу план, который он молча и долго вынашивал, обдумывал, так и сяк взвешивал, по кускам разжевывал, переваривал, кипятил в собственной крови. Касался этот план того гнусного происшествия, о котором они за прошедшие три года ни словом не обмолвились.
— Пришел час мщения, — сказал Викторино. В его лексиконе заметно чувствовалось пагубное влияние телевизионных постановок. — Я выслеживал их как собака, шаг за шагом, этих четырех паразитов: Кубинцу продырявили шкуру во время нападения на Центральное кладбище, Мохнатый Бык смылся год назад в Колумбию, но эта сволочь еще вернется, увидишь.
Крисанто Гуанчес — изваяние, высеченное из камня, — его не прерывал.
— А вот Кайфас и Бешеный Пес высиживают яйца в Ла-Леоне, срок им навесили два года. Все очень просто, друг. Мы дадим сучку надеть на нас браслеты, он будет очень доволен, что накроет нас. Мы везде наследили. А когда нас застукают, упекут как раз туда, куда надо; точно тебе говорю, друг.
Крисанто Гуанчес — мрачный бронзовый мертвец — его не прерывал.
— Теперь мы не сопляки по пятнадцати годов, не безоружные, не по одному против двух. Я подсеку Кайфаса, а ты уберешь Бешеного Пса. Все до мелочи продумано, друг. В первую же ночь там, в Ла-Леоне, сработаем чисто, ножи всадим — не пикнут. Что ты думаешь об этом, друг?
Крисанто Гуанчес встал с табурета, где сидел, выпрямился, будто воплощенное проклятие, произнес с такой злобой, какой Викторино за ним не знал:
— Я не позволю тебе упоминать о том, что случилось той ночью, и никому не позволю — той ночью ничего не случилось, понял? Ничего не случилось, будь ты проклят!
И снова стал каменным изваянием. Викторино понял, что одно лишнее слово, самое короткое, может привести к беде, ему не хотелось беды. Крисанто Гуанчес смотрел на него с ненавистью, впервые за все годы их дружбы. Глухая ненависть к Викторино вспыхнула в груди Крисанто Гуанчеса и жгла еще часа два, пока наконец не затухла.
Светлое воскресенье обрывается, потому что Викторино летит кувырком вниз со своих кудрявых облаков. При этом у него так и чешутся руки от веселой охоты подраться с кем-нибудь, и он вдруг ощущает страшный голод, голод доброй сотни людей, потерпевших кораблекрушение. Щиколотка ноет по-прежнему. Слышится веселое чириканье Газельки в многообещающем перезвоне посуды на кухне. Просто адский голод точит ему нутро.
В дверь стучат. Беззубый Пьеро испуганно и поспешно выскакивает из своего угла. Говорит, что его зовут Гильермо, и продолжает скакать, как жаба. Викторино его успокаивает: — Открывай, не бойся. Это мой друг, Крисанто Гуанчес.
Но этот беззубый Фома неверный плюет на метафизическое ясновидение. Осторожно подкрадывается к двери и сквозь замочную скважину убеждается, что, конечно же, это Крисанто Гуанчес.
Крисанто Гуанчес шепчется с Викторино более получаса. Вернусь в семь вечера, говорит он на прощание и возвращается, как обещал, ровно в семь. В этот, второй раз Беззубый, называющий себя Гильермо, подскакивает к двери и открывает без всякой боязни. Нога у меня уже не болит, думает Викторино. Он наглотался аспирина, подремал минут двадцать, растянувшись на пружинном рабочем месте Газельки. Услужливо Беззубый помогает ему встать и дойти до двери. Викторино выходит из дому, опираясь на плечо Крисанто Гуанчеса. Газелька говорит ему «прощай» с милостивой улыбкой — последним свидетельством ее поистине герцогского (Германтова) гостеприимства. У самого тротуара тихо подрагивает голубой «олдсмобиль», только что уведенный с Ла-Ринконады. Его бывший владелец, видно, большой любитель скачек: вся машина завалена программками с ипподрома и фотоснимками коней-победителей. Викторино с первого взгляда узнает человека за рулем — он слышал, с какой похвалой отозвался однажды о нем Крисанто Гуанчес. Фамилия его не то английская, не то тринидадская, что-то вроде Робинсона или Мэдисона, — Викторино не может сейчас припомнить. Рядом с водителем восседает Карениньо, который приветствует Викторино посвистом сойки. Викторино ныряет на заднее сиденье, его колено ударяется о колено человека, лицо которого скрыто темнотой. Когда тот заговаривает, Викторино узнает его по голосу. Это Попик, его кличут Попиком, потому что он самозабвенно крестится перед каждым налетом. В «Раю» они как-то раз чуть было не схватились на ножах. Спор разыгрался по поводу того, кто из них выносливей в постели. Попик хвастал, что он хоть куда. Семь раз кряду! — орал он. Лучше не вспоминать о том дурацком вечере, оба были пьяны в доску. Крисанто Гуанчес разнял их, встал между ними, когда они уже вытащили ножи. Крисанто Гуанчес помирил их месяц спустя, и вот теперь Попик сидит рядом. Попик дружески протягивает Викторино оружие. Это «пушка» с длинным стволом, из арсенала полиции. Викторино ощупывает затвор. У Крисанто Гуанчеса меж колен зажат автомат. А у тебя, Карениньо? У Карениньо в кармане бельгийский пистолет последнего образца. А у тебя, Попик? У Попика новехонький «кольт» тридцать восьмого калибра. В нашей лодочке все с веслами, громогласно подводит итог Крисанто Гуанчес, а «олдсмобиль» в это время уже оставляет позади бедняцкие кварталы Про Патрия, взлетает на выжженный солнцем косогор, ныряет в район Сан-Мартин, пересекает тенистые улицы Эль-Параисо, лавирует, покачиваясь, в потоке автомашин на Пуэнте Йерро. Лучи встречных фар и неоновые блики реклам омывают его ливнем света, но, к счастью, такой «олдсмобиль» вне всяких подозрений и к пассажирам не придерешься — все, слава богу (кроме Викторино в его архиепископски-лиловой рубахе), одеты, как шаферы на свадьбе, в лучшее, что у них было. Викторино сжимается в комок между Крисанто и Попиком. Машина держит путь прямо к Восточному району.