Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков
«И я люблю себя за то, что я умел так любить в молодости, — размышлял Рагинский, — и за то, что я умею помнить про это. А про мою любимую, которую я больше не люблю, я знаю, что она стареет, что у нее свои заботы и — пусть она будет здорова!»
Когда песни все перепеты и нужное количество слез выточено, когда есть больше не хочется, а продолжать пить следует пока погодить, затеваются тихие разговоры. Давид, пригласивший компанию к себе в поселение и про которого Рагинский забыл, потому что у Чехова он зовется Кербалай, тихонечко объяснял Гальперину и Макору про здешнее житье-бытье:
— Проблема, она в том, — говорил Давид, — что мы никак не можем договориться с теми, кто пришел на поселение раньше нас. У них есть свои навыки и собственное мнение о том, как следует жить на поселении. Наши заботы им непривычны и непонятны. Хотели мы, например, устроить выставку одного художника-оле. Нужно помещение. Обратились в ваад.[5] Нам говорят: «Почему мы должны устраивать выставку? Зачем нам лишние проблемы?» Как объяснить — зачем? Если люди не понимают, зачем устраиваются выставки, что можно объяснить?
Макор хотел что-то спросить, но Гальперин, думавший о своем и почти не слушавший Давида, сказал:
— В горах и вообще-то жутко жить, а тут еще и малоприятные люди.
— Нет, ты не прав, — сказал Давид и хотел объяснить, что люди-то хорошие, только про выставку не хотят понимать, но Макор перебил его и зло сказал Гальперину:
— Каждый живет, где хочет и с кем хочет. Мы свободные люди в свободной стране. А выставки… Мне тоже непонятно — зачем выставка на поселении?
— Нет, ты не прав, — сказал Давид и стал объяснять Макору про выставку, но Макор не слушал его, а глядел в землю и ненавидел Гальперина.
Гальперин зябко поежился. Вечер был холодный, дул сильный ветер. В лицо бил жар костра, и Алик чувствовал себя неловко и неуютно. Ненависть Макора пугала его, он не понимал ее причины. От ветра, продувавшего насквозь, он ощутил себя голым, Ему некуда было девать руки, покрывшиеся вдруг гусиной кожей. Холод и горячая злоба человека, которому он не сделал ничего дурного, опустошили его. Алик хотел сказать Макору нечто такое, что примирило бы их и уняло бы злобу. Он хотел ответить достойно, кратко и внушительно, а сказал жалобным голосом:
— Я никак не могу привыкнуть к этим пейзажам. Я какой-то однолюб в этом. Я очень люблю северную природу и завидую тебе, что ты полюбил Израиль.
— А я не завидую, — сказала Вера. — Не понимаю, как можно любить эти камни, и эту липкую жару, и всю эту лакированность. А в этой любви к горам я подозреваю какую-то романтическую ходульность. «Кавказ подо мною. Один в вышине!..»
Гальперин засмеялся. Ему забавно стало, что Вера, такая провинциальная девочка из банка или из-чего-то-там, нашлась, как ответить Макору. Но ему было досадно, что не нашелся он сам, а также, что Макор, с которым они были когда-то приятелями, посрамлен провинциалкой. И он объяснил Вере:
— Дело не в романтике, а в самоидентификации.
Глава о подозрении, о Ясной Поляне, о пограничной ситуации и о центральной автобусной станции
Компания разбиралась по тремпам. Уезжали все, кроме Хаима, который оставался на субботу у Давида. Уговаривали и остальных остаться, но все отказались, говоря, что поселения теперь им хватит надолго.
Рита стояла, прислонившись к мужу, зубному врачу, и плачущим голосом объясняла Тане:
— Он безумно много работает! Он приходит с работы мертвый!
— Ну уж и мертвый, — возражал муж, зубной врач.
— Ну не совсем, но почти, — хихикала Рита и поднимала на мужа застенчивые глазки. — Приблизительно точно.
Таня улыбалась и кивала. Она не знала, как следует вести себя. Доверчивая интимность Риты ее смущала.
— Рита, — позвал Рагинский и, когда она обернулась, поманил ее в сторону, — Рита, мне нужно знать: были вы когда-нибудь знакомы с Женей Арьевым?
— Вы хотели бы узнать и про других моих знакомых? — Рита кокетливо склонила головку. — Вас интересуют только мужчины? Или женщины тоже?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Меня интересует Женя Арьев.
— Вы грубите, Рагинский, — сказала Рита.
— Я спросил: вы были с ним знакомы?
— На провокационные вопросы не отвечаю. Это что, допрос?
— Конечно, допрос.
— Ребята, меня здесь допрашивают! — закричала Рита. Хриплый смех пьяного восторга вдохновил ее: — По-моему, он из КГБ, — засмеялась она. — Давайте проверим!
Ритин муж засучил рукава и, широко ухмыляясь, шагнул в их сторону.
— Ладно, Рита, — быстро сказал Рагинский. — Будем считать, что разговора не было.
Гальперин, измученный поездкой, необходимостью общаться, ненавистью Макора и отвращением к самому себе, сидел на бетонном блоке. Пьяненький Давид объяснял ему, что лучше всего будет, если евреи выберутся из России, куда бы они ни поехали, а также, что наплевать нам на правительство, потому что главное не то, что говорят гои, а то, что делают евреи.
— Вам куда ехать? — спросила Вера и прикоснулась кончиками пальцев к щеке Гальперина. Он поднял голову. — Садитесь в мою машину, — сказала Вера. Гальперин встал и пошел за нею.
— Вот они, эти снобы, эти русские интеллигенты еврейского происхождения… — говорил Макор, аккуратно укладывая на коленях чемоданчик «дипломат». Он сунул руку под мышку и расстегнул кобуру пистолета. — Ты слышал, он не выносит гор и лакированной зелени. Он любит северную природу. Ему, видите ли, жутко здесь! Почему же он уехал от своего любимого мелкого дождичка и беленьких березок? Это я тебе объясню: потому что оттуда его прогнали, он не подходил там своей еврейской частью. А здесь он не годится, потому что слишком русский. Эдакое земноводное: на земле ему нужна вода, а в воде суша. Лягушка! Квакающая похотливая лягушка!
— Почему вдруг — похотливая? — засмеялся Гриша.
— Он сел в машину к Вере. А что ему делать в Тель-Авиве? Она-то едет в Тель-Авив!.. Как я ненавижу нашу алию! Рабы! Поколение горшков с мясом! Только бы жрать! Ради них я сидел в тюрьме? Для того я сидел, чтобы они здесь разобрались по квартирам, прикупили себе мебелюхи, копили денежку и совокуплялись с ценными бумагами? Я сидел ради этого? И ради чего ребята сидят сейчас?
— Цви, ты чего такой злой сегодня? Недопил, что ли? — Гриша опять засмеялся. — Да брось ты, милый, оставь! Расскажи лучше про что-нибудь завлекательное. А то — как бы мне не уснуть за рулем!
«Право же, русским классикам было куда как легче, чем мне, — думал Рагинский. — Они-то были поднявшись над „средой“, а я — прямо в „среде“. Живу внутри и не вижу самого важного, потому что большое видится, как мы знаем, на расстоянии. Они жили в своих Ясных Полянах и Мелиховых; в крайнем случае, их отправляли в ссылку в их собственные поместья, каковая ссылка была не чем иным, как творческой командировкой. И они могли там писать в гордом одиночестве: „В Москву! В Москву!“ А я сижу среди моих прототипов в самой середке; сжатый их потными вожделеющими телами, взыскующими всяких материальных благ, сдавленный их влажными от зависти рукопожатиями, занятый той же суетой, что и они. Мне нужны те же ссуды, зарплата не хуже, комфорт поудобней — мне ж писать про них нужно! О, если бы у меня была Ясная Поляна или бы меня сослали в провинциальный сонный город с яблоневыми и вишневыми садами, с дешевым мясом, с парным молоком, с утренней речкой, поросшей камышом и осокой, с дождем по вечерам. Я бы отъелся, отоспался, а потом, конечно, отстранился и такое бы написал, что во рту выросли бы грибы! А я кручусь во всем том, в чем крутятся мои прототипы, бегаю по оффисам, растаиваю на солнце, мучаюсь от хамсинов, завязываю знакомства. Писать же приходится мне. Если не я, то кто же напишет? Надя Розенблюм?»
Вера вела машину молча. Алик тоже молчал, забившись в угол на заднем сиденье. Когда ему давали тремя, всегда кто-нибудь садился на место рядом с водителем. Поэтому он сразу сел назад и ужался, предполагая, что сейчас в машину вобьется с пьяным гомоном и счастливым смехом еще пара-тройка пассажиров. Но не оглянувшись и никого не позвав, Вера села за руль и резко, с места тронула машину. Алик слегка удивился, но потом, вяло найдя первую попавшую причину, успокоился. Где-то по дороге еще раз мелькнуло «мне ж нужно в Иерусалим…», но, чуть подрожав, и эта мысль погасла.