Уплывающий сад - Финк Ида
Юлия рассказывала мне об этом в прекрасном парке, который сохранился нетронутым в разрушенном войной городе, до недавнего времени еще немецком, и напомнил мне наш парк на Замковой горе и слова, произнесенные когда-то Евгенией в парковой аллее (я не предполагала, что так хорошо их запомнила). Я подумала еще, что этот добродушный немец с умными глазами, на пятый год Гитлера одумавшийся, бросил Евгению, наверное, тогда, когда она приехала к нам зимой.
— Не мешайте Гене, — говорила мама, — ей необходимо отдохнуть, она очень много работала, ее организм нуждается в покое…
Глаза Агафьи гневно сверкали, она что-то бурчала себе под нос, но послушно топила печи два раза в день, чтобы было тепло, а Евгения выглядела так, будто мерзла. Она рано ложилась спать на своем диванчике, перед которым, аккуратно поставленные, один возле другого, ее сторожили закопанские[76] тапочки, украшенные вышитым чертополохом. Я хорошо это помню. А еще — осунувшееся лицо Евгении, будто еще уменьшившееся…
— А что он, этот добродушный?
— Уехал в Германию.
Она сказала только это, и больше ни слова.
— В вермахт его не взяли, слишком старый, но, кто знает, может, потом он служил врачом в каком-нибудь лагере?
А Юлия ответила, что не любит ненужных фантазий, хватит и того, что известно. Он отнял у Евгении лучшие годы, она долго не могла прийти в себя. А потом было уже слишком поздно… Нетронутый войной парк в разрушенном городе, с огромными полянами, тенистыми аллеями, тихо журчащими ручейками…
«Восторгаясь красотой жизни…» Только теперь до меня дошел пафос этих слов, только теперь я их понимаю.
Я молчу, и Юлия молчит. Мы гуляем среди деревьев, желуди с треском лопаются под ногами. Мы молчим, каждая о своем…
* * *
Еще год, и она приехала к нам насовсем. Убежала из угольного бассейна. Немцы теперь в шаге от нас, у реки Буг, которую от нашей жалкой Гнезны отделяет не слишком большое расстояние. Определение «насовсем» означает, что Евгения никуда не поедет, а останется с нами до конца войны. Только позднее эти слова приобретут другое значение. Что касается войны, то неизвестно, как долго она будет продолжаться: одни говорят, что долго, другие — что недолго, ни те ни другие толком ничего не знают, понятия не имеют, какое грядет время.
Евгения, еще более хрупкая, чем прежде, словно бы уменьшившаяся и притихшая, ведет с мамой долгие разговоры, редко выходит из дома. По утрам она туго завязывает платок, чтобы волосы не мешали, и старательно, методично вытирает пыль с книг в библиотеке, сокрушаясь тихо, что Достоевский весь запылился, а Гейне порван. Агафья злится, что Евгения занимается не своим делом. Вечерами она сидит у радиоприемника, крутит ручку, а когда из репродуктора раздаются немецкие выкрики, прикладывает руки к вискам, будто у нее вдруг разболелась голова.
А Паулина, соседка, все о том же:
— Твоя-то сестра все одна, а сын аптекаря все глаза на нее проглядел, ты должна с ней поговорить…
Мама молчит и, может, этим молчанием признает правоту Паулины…
Немцы в шаге от нас, русские у нас.
Дом уменьшился, две комнаты реквизировали для советских офицеров. Их трое: старший и по возрасту, и по званию, любитель Баха, предупреждает, чтобы со средним мы были осторожны, это политрук. Младший, красивый какой-то дерзкой красотой, только приехал, а уже просит, чтобы Агафья отвела его в церковь, лучше под вечер, когда стемнеет.
Старший по возрасту и званию вскоре защитит Евгению от отправки в Сибирь и, защищая, невольно обречет на смерть. А она, счастливая, благодарит, что он вытащил ее из эшелона, который потом ехал многие недели, пока не добрался до севера, до тайги.
Я написала, что Евгения счастлива? Нет, не так. Я никогда не видела ее счастливой, даже тогда, когда она смеялась. Может, только один-единственный раз. Она меня потрясла тогда, потому что это было в гетто, в последние его месяцы, уже в самом конце.
Она вошла в комнату и остановилась в дверях, глядя на нас, на отца (мамы уже не было), на Юлию, Шимона, Эльжбету и на меня, а мы смотрели на нее, дерзко улыбающуюся, будто она выкинула какую-то шутку, смотрели, потрясенные ее преображением, казалось, не она стояла в дверях, а кто-то другой, много моложе, с просветленным лицом и — иначе не скажешь — счастливый.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})У нее была новая прическа, волосы, обычно уложенные в пучок, коротко острижены, ровная линия вокруг головы.
Это произошло в тот день, когда мы с Эльжбетой бежали из гетто. Тогда я видела Евгению в последний раз.
* * *
Размышления Юлии подошли к концу.
— …а потом было уже слишком поздно, — повторяет она и спрашивает, помню ли я Эмануэля, беженца из Лодзи, который был с нами в гетто. Именно его она имеет в виду, говоря «слишком поздно».
Она произносит еще одну фразу (но не заканчивает) о внезапной любви в умирающем гетто, сильной, нежной, любви, которую удалось урвать у жизни, любви, которая Евгению…
Я больше ни о чем не спрашиваю.
* * *
Евгения и Эмануэль погибли во время ликвидации гетто. Еще неделя, и они могли бы укрыться вместе с Юлией и Шимоном на чердаке у мельника. Юлия и Шимон спаслись во временном убежище. Там, где жили Евгения и Эмануэль, временного убежища не было.
Сразу после войны к нам пришла портниха Ольга и рассказала, что из окна своего дома, стоящего у дороги на железнодорожную станцию, видела последний поход гетто.
Евгения шла по краю шоссе, высокий, немного сутулый мужчина обнимал ее за плечи. Они прошли под самыми ее окнами.
Сабина под мешками
Заметки к биографии
Sabina pod workami
Notatki do życiorysu
Пер. Д. Вирен
Сабина была худая и высокая, смотрела испуганным взглядом, словно заранее знала, что ничего хорошего ни от людей, ни вообще от мира ее не ждет. Глаза у нее были цвета диких незабудок, именно диких, не садовых — у тех более мягкий оттенок. Эту глубокую, привлекавшую внимание синеву она унаследовала от отца. Волосы тонкие, прямые и печальные. Однажды она надела большую соломенную шляпу своей венской сестры, и все сошлись на том, что в таком виде она напоминает англичанок на королевских скачках в Аскоте. Никто в семье никогда там не бывал, доказательством послужили фотографии из журнала «Die Bühne»[77], приходившего по подписке. Англичанки на снимках были поджарые и плоские, как Сабина, со светлыми, прозрачными глазами и в огромных шляпах. На этот несомненный комплимент Сабина отреагировала молчаливым смущением. Всю жизнь она провела в галицийском местечке у родителей, не считая замужества во Львове, длившегося менее двух лет, после которого она неожиданно вернулась домой с полугодовалым ребенком на руках и двумя большими чемоданами.
Этот брак, следует заметить, был заключен с помощью местного свата; Сабине было тогда двадцать. Ее возвращению предшествовало письмо от мужа Пауля, банковского служащего. Прочитав это послание, отец Сабины долго сидел за столом в задумчивости, затем аккуратно сложил листок вчетверо и убрал в бумажник. Он был человек сдержанный, с безупречными манерами. Стройный и высокий. Сабина унаследовала от него не только цвет глаз, но также рост и худобу. Отец носил короткую остроконечную бородку. Кроме того, был мудрым, религиозным и соблюдал традиции, а еще отличался редкой для той эпохи терпимостью в отношениях с детьми, жившими согласно собственным убеждениям и взглядам.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})— От кого письмо? — поинтересовалась жена, дородная особа, добросердечная, как и супруг, хотя до его мудрости ей было далеко.
— От мужа Сабины. Она возвращается. Браку конец.
Бетти тихо вскрикнула: