Джонатан Фоер - Полная иллюминация
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
Она изучала ее несколько мгновений. «Нет».
Не знаю почему, но я осведомился снова.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — снова сказала она, хотя это второе «нет» выглядело не попугаем, а другой разновидностью «нет».
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я, и на этот раз держал ее более ближе к ее лицу, как Дедушка держал ее к своему.
«Нет», — снова сказала она, и это выглядело третьей разновидностью «нет».
Я вложил фотографию ей в руки.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — сказала она, но в ее «нет» мне с несомненностью слышалось: «Пожалуйста, упорствуй. Осведомись снова». И я осведомился.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
Она задвигала большими пальцами рук по лицам, как будто пыталась их стереть. «Нет».
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет», — сказала она и опустила фотографию на колени.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я.
«Нет», — сказала она, все еще экзаменуя ее, но только из уголков своих глаз.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет». Она снова мурлыкала, на сей раз громче.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?»
«Нет, — сказала она. — Нет». Я увидел, как на ее белое платье сошла слеза. Со временем и она высохнет и оставит след.
«Вы когда-нибудь свидетельствовали кого-либо на этой фотографии?» — осведомился я и почувствовал себя извергом, ужасным человеком, но я был уверен, что исполняю именно то, что нужно.
«Нет, — сказала она. — Никогда. Все они выглядят людьми посторонними». Я все поставил на кон.
«А кто-либо на этой фотографии когда-либо свидетельствовал вас?»
Сошла еще одна слеза.
«Я так долго тебя ждала».
Я указал пальцем на автомобиль:
«Мы разыскиваем Трахимброд».
«О, — сказала она и разрешила слезам течь рекой. — Вы нашли его. Это я».
Времямер, 1941–1804—1941
РАСТЯНУВ РЕЗИНКУ большими пальцами, она спустила с бедер кружевные трусики, подставив свои набухшие гениталии игривым касаниям влажных летних ветерков, принесших с собой запахи бузины, березы, бабушкиной бешамели, булькающих бульонов, а теперь вот подхвативших и ее неповторимый животный запах, чтобы нести его на север, от носа к носу, как послание, передаваемое по цепочке школьниками в детской игре, покуда последний, его учуявший, не поднимет голову и не скажет: Борщ? Она высвободила из них ступни с нарочитой неспешностью, будто уже одно это движение могло оправдать факт ее появления на свет, каждый миг родительских усилий, поглощаемый ею с каждым вдохом кислород. Будто оно могло оправдать слезы ее детей, которые непременно пролились бы у ее гроба, не утони она вместе со всем штетлом в реке (на заре юности, как и весь штетл) прежде, чем успела кого-нибудь родить. Она сложила трусики вшестеро в форме слезы и заправила их в карман его черного свадебного костюма так, чтобы из-за лацкана выглядывали лишь раскрывающиеся складки кружевных лепестков, как и положено приличному носовому платку.
Это чтобы ты думал обо мне, — сказала она, — покуда…
Мне не нужны напоминания, — сказал он, целуя влажную мохнатость над ее верхней губой.
Поспеши, — хихикнула она, одной рукой расправляя ему галстук, другой — трос у него между ног. — Ты опоздаешь. Беги к Времямеру.
То, что он собирался сказать в ответ, она утопила в поцелуе; потом оттолкнула его, чтоб уходил.
Лето было в разгаре. Листья плюща, цеплявшиеся за осыпавшийся синагогальный портик, потемнели у оснований. К земле вернулся глубокий кофейный оттенок, и она вновь была готова принимать в себя семена мяты и помидоров. Кусты сирени флиртовали друг с другом над перилами веранды, перила местами начинали крошиться, и крошево подхватывали и уносили прочь летние ветерки. Когда, потея и отдуваясь, мой дедушка наконец прибыл, мужчины штетла уже толпились вокруг Времямера.
Вот и Сафран! — объявил Несгибаемый Раввин под радостные возгласы заполнивших площадь. Жених прибыл! Септет скрипок ударил традиционный Вальс Времямера, и старейшины штетла принялись отбивать такт ладошами, а дети присвистывать фью-фью.
Песнь на Мелодию Вальса Времямера для Вступающих в Брак.
(Исполняется Хором)
Дин-дон, дин-дан!
Собирайтесь на майдан!
Оп-па, уп-па!
Воздвигается хупа!
Подфартило (вставить имя жениха) молодцу
Нашу кралю (вставить имя невесты) взять к венцу.
Уж она ему поможет:
И разденет, и уложит.
Пусть они друг дружку трут —
Это самый лучший труд!
Мы тут будем пировать,
Ну, а вы — скорей в кровать и дин-дон, дин-дан…
[Повторяется с начала и до бесконечности]
Дедушка совладал с волнением, ощупал спереди брюки, удостоверяясь, что ширинка действительно застегнута, и шагнул навстречу длинной тени Времямера. Ему предстояло исполнить священный обряд, через который проходил в Трахимброде каждый женатый мужчина со дня трагического инцидента на мельнице с его пра-пра-пра-прадедом. Ему предстояло пустить на ветер свою холостяцкую жизнь, а вместе с ней, теоретически, и все сексуальные похождения прошлого. Но что поразило его, пока он приближался к Времямеру широким размеренным шагом, была не живописность церемонии или исконная неискренность принятого свадебного ритуала, и даже не то, как страстно ему хотелось, чтобы Цыганочка была сейчас рядом, чтобы его истинная любовь могла погулять вместе с ним на его свадьбе, а то, что он больше не мальчик. Становясь старше, он все больше походил на своего пра-пра-прадеда: те же густые брови, оттенявшие нежные, почти женственные глаза; тот же выступ на переносице; те же складки в уголках губ — в форме галочки (V) с одной стороны и подковы (U) с другой. Отсутствие риска и всепроникающая печаль: он врастал в место, отведенное ему в роду; он все больше походил на отца отца отца отца своего отца, и из-за этого, из-за того, что его раздвоенный подбородок свидетельствовал о том же невообразимом месиве из генов (сваренном распорядителями войн, болезней, возможностей, истинной и ложной любви), ему было заранее обеспечено место в длинной очереди — определенная гарантия на рождение и постоянство, но и обременительная стесненность в поступках. Он не был абсолютно свободен.
Знал он и о месте, которое ему предстояло занять среди женатых мужчин, каждый из которых давал клятву верности, стоя на коленях там, где сейчас касались земли его колени. Все они вымаливали ясный ум, крепкое здоровье, красивых сыновей, неукрощенные заработки и укрощенное либидо. Всем им тысячи раз рассказывали историю о Времямере, о трагических обстоятельствах его создания и могуществе его власти. Все они знали о том, как его пра-пра-прабабушка Брод сказала своему новоиспеченному мужу Не ходи, потому что слишком хорошо помнила о проклятии мельницы, взявшей за правило отбирать без предупреждения жизни своих молодых работников. Пожалуйста, найди другую работу или не работай вообще. Но обещай, что туда не пойдешь.
И все они знали о том, что ответил Колкарь: Все это глупости, Брод, — нежно поглаживая ее живот, который даже на седьмом месяце она могла легко скрыть под мешковатым платьем. Это очень хорошая работа, просто надо быть внимательным, вот и все.
И все женихи знали о том, как Брод плакала, как спрятала его рабочую одежду накануне вечером, как всю ночь будила его каждые несколько минут, чтобы утром он был не в силах подняться с постели, как отказались приготовить ему кофе к завтраку, как даже попробовала приказать.
Это и есть любовь, — думала она, — не так ли? Когда, заметив чье-то отсутствие, ты ненавидишь его больше всего на свете? Даже больше, чем любишь его присутствие. Все они знали о том, как изо дня в день она ждала Колкаря у окна, знакомясь с его поверхностью: тут трещинка, тут радужность, там замутненность. Она водила по стеклу пальцами, как слепая, осваивающая язык, и как слепая, осваивающая язык, чувствовала, что обретает свободу. В проем окна она была заключена, как в тюрьму, ставшую для нее волей. Ей нравилось ждать Колкаря, нравилось, что ощущение счастья теперь целиком зависит от него, нравилось — хоть раньше это казалось ей совершенной нелепостью — быть женой. Ей нравилась ее новая способность любить сами предметы сильнее, чем свою любовь к ним, и ту уязвимость, которой приходится расплачиваться за жизнь в подлинном мире. Наконец-то, — думала она. — Наконец-то. Если быЯнкель только знал, как я счастлива.