Мария Метлицкая - То, что сильнее (сборник)
Тетка была, как всегда, сурова и немногословна – такой человек. Они сварили картошку и положили на блюдо вожделенную салаку. Тетка достала початую бутылку водки.
– Ничего не ела вкусней! – восторгалась она.
– Тебе сейчас все вкусно, – усмехнулась тетка, – возраст такой.
Ночью они долго не спали – она рассказывала ему про тетку, сестру отца, старую деву. Про то, что та кого-то сильно любила в молодые годы, да не сложилось, и замуж она так и не вышла. Сделала большую карьеру – заместитель директора какого-то комбината.
– Это от отчаяния, – добавила она.
А потом они долго любили друг друга. Сами понимаете, молодость.
Утром понеслись в Пириту. Она помнила ее летом (яхты, солнце, сосны, неласковое, холодное, серое море), но даже сейчас, в декабре, Пирита была прекрасна: мрачноватый минимализм Прибалтики – пустые пляжи, свинцовое море и такое же небо, как отражение моря. Сидели в ее любимом баре – стеклянные стены, выходящие прямо на залив. Редкие посетители, холодная учтивость бармена, опять наивкуснейший кофе. Прошлись по пустынному берегу – ноги утопали в мокром, вязком песке. Поднялся пронзительный ветер с моря, и им захотелось в город.
В городе позволили себе роскошь – ужин в охотничьем ресторане. На стенах – охотничьи трофеи, в меню – то, что от них осталось.
На улице встретили трубочиста, одетого в черный сюртук и цилиндр. Это их страшно умилило, и они преследовали его три квартала – пока не надоело. Набрели на какой-то собор – с улицы был слышен орган. Слушали мессу, сидя на жестких-жестких деревянных скамьях. Вышли на улицу задумчивые и притихшие. Потом поднялись по узким обледеневшим ступенькам в Вышгород. Было совсем темно, фонари были редки и тусклы, только узкие окошки квартир светили неярким, приглушенным занавесками светом.
– Здесь не любят яркий свет, все на полутонах, – сказал он.
Она пыталась заглянуть в окна квартир – в чужую жизнь.
– Любопытная! – улыбнулся он.
– Ой, знаешь, чего бы я хотела сейчас больше всего?
Он покачал головой.
– Очутиться в одной из этих квартир – посмотреть, как они там живут, как все устроено, ну, понимаешь? – тараторила она.
– Думаю, что там все не так сказочно, как ты себе рисуешь, – вздохнул он. – Домам этим точно сотня лет, условий, уж извини, никаких. Дай бог, чтоб вода была, да и то холодная. Отопление, наверное, печное, видишь – сплошные дровяные склады во дворах. Все наверняка мечтают о современных квартирах в новых районах.
Он еще раз вздохнул и улыбнулся:
– Извини, если я тебя разочаровал.
Она и вправду как будто расстроилась. Он обнял ее и прижал к себе. Она откинула голову, и с нее слетела ее смешная вязаная шапка с красным помпоном.
Он долго целовал ее, а потом тихо сказал, нет, скорее попросил:
– Дай мне слово, поклянись, что никогда и ни с кем ты не приедешь в этот город, кроме меня. Это наш с тобой город, слышишь? Только наш.
Почему-то ей захотелось заплакать, и она кивнула, сглотнув тугой комок в горле. А потом прошептала тихо и торжественно:
– А ты поклянись, что будешь любить меня всю жизнь.
Он смотрел на нее долго, строго и внимательно, а потом кивнул и сказал:
– Да, клянусь.
Через три дня они приехали домой. В Москве стояли дикие морозы – в квартирах лопались батареи. Мать встретила ее, закутанная в одеяло. Она прошла в свою комнату, достала из шкафа чемодан и начала собирать вещи. За эти три дня им стало совершенно ясно, что друг без друга они не проживут и часа. Мать наблюдала за ней в проеме двери.
– А по-людски никак нельзя? – спросила наконец мать.
– Что ты понимаешь? – бросила она.
Они прожили вместе три года. Первый год было страшно, невозможно расстаться даже на полдня. Он уходил на работу, а она стояла у окна и плакала, глядя ему вслед, пока он не скрывался за поворотом. На второй год она сделала аборт – почему-то им обоим было ясно, что это единственно правильный выход. Даже ничего не хотелось обсуждать. В конце концов, она всегда сама принимала решения, когда происходило какое-то важное и жизнеопределяющее событие. После этого как-то все постепенно стало разлаживаться, хотя она не очень понимала почему. Теперь она не плакала, глядя ему вслед, и вечером могла уехать к подружке или просто по своим делам. Это тоже стало нормальным. Они еще проскрипели пару месяцев, хотя обоим уже стало ясно – это агония.
А однажды в субботу она собрала вещи и уехала к матери. Его не было дома. Она понимала, что это не совсем комильфо, но так было легче и проще.
Его мужского духа хватило на то, чтобы не выяснять отношений. Однажды она увидела его в толпе на улице и свернула в магазин – не потому, что не хотела видеть, а потому, что не хотелось задавать пустые и общие вопросы.
А дальше была, собственно, сама жизнь, в которой столько всего было – и хорошего и плохого, к сожалению, вовсе не поровну. Она сделала неплохую карьеру, вышла замуж, родила двух дочерей. Про него она слышала за эти годы что-то отрывистое и отдаленное. Впрочем, из этих отрывков и обрывков было ясно, что у него тоже все неплохо – карьера, семья, сын. Слава богу.
Она сдержала свое слово – больше никогда, ни разу она не была в том городе, как бы ни скучала по нему, ни тосковала. Впрочем, сколько еще городов было в ее жизни! Прекрасных, утонченных, величественных, шумных, провинциальных, тихих, убаюкивающих, сонных.
Он тоже сдержал свое слово.
И любил ее всю жизнь.
Прелесть
(О странностях любви)
Гриша называл ее: «Моя прелесть». Вообще, все это выглядело так: счастье пришло – и вот я наконец тебя встретил! Можно ждать всю жизнь и не дождаться, а тут, можно сказать, несказанно и неслыханно повезло. Это если про половинки двух яблок…
Хотя с тем, что повезло, согласиться всем окружающим было трудно. Гриша уже в ту пору набирал силу. Точнее, начал набирать. Гонорары еще были весьма скромные, а известность уже появилась.
До «моей прелести» у Гриши лет семь была жена Надя. Ну, не жена, сожительница, женщина малопривлекательная, довольно унылая, но вместе с тем приличная. Какой-то корректор в издательстве. Круглая покатая спина, пучочек из серых волос, очки, на среднем пальце – мозоль от ручки и темное пятнышко от чистки овощей. Жили они тихо и мирно – но до поры.
Пропал Гриша сразу, в одночасье. Сначала все одобрили – ну какая может быть Надя рядом с таким ярким и талантливым Гришей? Правда, довольно скоро поклонников у «прелести» поубавилось. Хотя вроде ничего плохого она никому не сделала, но люди-то не дураки. Что-то мешало ее полюбить и принять в свой круг. Решили просто смириться. В конце концов, Гришу все обожали и не смели не считаться с его чувствами.
Была «прелесть» приезжей, вроде откуда-то из Средней России. Что-то вроде милого уездного городка с пятачком колхозного рынка в самом центре, старой, обрушенной пожарной каланчой, реанимированной церковью на окраине, покосившимися, но еще крепкими домишками в один этаж с удобствами во дворе и милыми палисадниками, заросшими густой сиренью или жасмином.
Представлялось это так: чудная тихая семья – истинная провинциальная интеллигенция. Папа – учитель в средней школе, мама – детский врач. Скромнейшие люди, скромнейшая обстановка. Нет даже телевизора, только книги, книги. И старое пианино «Красный октябрь», купленное по объявлению. Вечерний чай с малиновым вареньем и ванильными сухарями, на ночь – Бунин, «Темные аллеи», или, скажем, Куприн. До десятого класса – коса по пояс. Кружевные воротнички, любовно связанные мамой. Валенки, варежки с рисунком. Общечеловеческие ценности – с молоком матери. И так далее.
Но что-то не срасталось. Ну, понятно – приехала в Москву выстраивать свою судьбу. Для начала надо бы получить образование. Кому, как не ей? Например, институт культуры или областной педагогический. Но нет, устроилась в театральные кассы. Опять же вопрос: как? Каким образом? В те-то годы? Наиблатнейшее место – связи, деньги. Словом, не надо объяснять, как работала эта схема.
Кстати, там ее Гриша и увидел. Сначала – гладкий пробор, блестящие волосы цвета спелого ореха, чистый лоб. Потом подняла глаза – и он обомлел. Глаза у нее действительно были необыкновенные – темно-синие, с фиалковым отливом, с плотной щеткой недлинных, но чрезвычайно густых черных ресниц. Широкие темные брови. Это действительно удивляло. В принципе, при таком раскладе и рот, и нос в ответ не входили. Достаточно было потрясения от верхней части лица. Но справедливости ради надо сказать, что не было и там ничего такого, что могло бы испортить картину. И все же красавицей «прелесть» не была. Даже странно почему? Видимо, маловато эмоций. А может быть, мимики. Все слишком статично. Маловато жизни.
Но Грише было все равно. В двадцать ноль-ноль он, съежившись, стоял у будки театральной кассы – головной убор он не носил никогда. Тощий, сутулый, длинный, со своими прекрасными черными глазами-маслинами, хлюпая длинным носом и держа в тонких пальцах букет подмороженных белых гвоздик. Шел крупный снег. Ровно в восемь она вышла из будочки – маленькая, тонкая в талии, как оса, пальтишко перехвачено широким кожаным поясом с круглой пряжкой. Оренбургский платок на гладкой головке, скромные ботики. Сельская учительница на экскурсии в столице. Гришу это умилило. Он проводил ее до дома. Жила она на Речном – снимала угол у дальней родственницы. От предложения зайти в кафе, погреться, выпить чаю отказалась. Устала. Он опять умилился.