Николай Душка - Причина ночи
После обеда Валя заварила чай. Его запах заполнил комнату, заставил воображение шевелиться, аромат проник вовнутрь, а когда вовнутрь проникла и жидкость, то дух и хозяина, и гостя поднялся до каких-то неизведанных высот, а может, вершин. Шахимат восхищался своею Валей — было за что — восторгался он и своею Катей, за что, не особенно ясно, но гордиться своим семейством он имел полное право. Был бы рядом Прима, мог рисовать святое семейство. И не ошибся б.
Шахимат не стал астрономом, места под куполом харьковской обсерватории было мало, как в курятнике, а уезжать Валя никуда не хотела, и он нашёл работу не секретного физика, а секретного инженера, было что-то приятное, ласкающее самолюбие в этом налёте секретности, на самом же деле он поддерживал кручение и верчение каких-то механизмов, машин, которые несли кому-то смерть и разрушение. Поэтому друзья не говорили много о том, что было вокруг. Говорили о том, чего не было.
О модных веяниях в области духа. А, может, Шахимат поддерживал разговор из вежливости, по привычке, по старой памяти? То и дело во время беседы он вынимал из кармана суконку и тёр ею медаль. «Отец» так и сиял. Маленькое яркое комнатное солнце.
Бывает так, что наскочит мода на что-нибудь вечное, и давай трепать его за загривок. Потреплет какое-то время и отступится на века. Может, мода на вечное бывает в минуты потрясений и революций, когда народы вымирают, как тараканы, которых потравили химией, не знакомой насекомым, и, не умея защититься от напасти, мрут они семьями, выводками и кланами. Было как раз такое время. Приближалась мода на вечные ценности. Но не стоит волноваться, паниковать. Очень скоро она пройдёт, исчезнет, как снег в Ялте, выпавший сдуру. Не надо бояться.
На что же была мода в то время, в те далёкие времена? Может, на Кафку, бывает же и мода на смерть, на конец жизни, разлом времён, предчувствие конца, Александр Блок, не боимся смерти, значит, мы почти нетленны, медленно втекаем из рутины будней в очищенную вечность, вот какие мы тоже. Или, может, на слуху были Николай Васильевич с Михаилом Афанасьевичем, и нехорошая квартира, или, о чудеса, говорили о живых братьях живого ещё отца, они вправляли умы современникам, и им, наверное, было приятно, ох как приятно. А, может, с губ харьковчан не сходил поэт Вишневский, земляк, который родился и вырос тут же, на харьковских задворках? Куда там! Не Вишневскому отдавалось восхищение душ, и не его стихи слушали в прокуренных кухнях харьковские обыватели. Отдавали свои сердца (вместе с сердцами можно было вынуть и остальные потрошки, как у домашней птицы) неизвестным иноземцам. Их, конечно, путали. Всем очень нравился Ван Гог, хотя на самом деле это был Гоген, но было как-то приятно оттого, что человек, которым восхищаешься, покончил с собой. Это возвышало.
О чём могли говорить они, двое бывших школьных друзей, или ещё не бывших, что занимало их мысли, чего они хотели и хотели ли вообще, после такого вкусного обеда, когда надо лечь и заснуть? У Шахимата было всё, мир харьковских обывателей, и мир муз, которым всё же нашлось место в этом городе, они восхищали, вдохновляли, и не требовали ничего для себя. Твори вечное, не заботься о суете. Были у одного из друзей, бывших ли, настоящих ли, кто скажет, чем мерить эту сторону отношений, и свои уже стены, своё гнездо, и свои вечера с теплотой взгляда, греющего душу. Было и будущее: оно пищало по ночам и заделывало пелёнки. Шахимат мог прогуляться, просто пройтись по Сумской, запросто подойти к поэту Тарасу Шевченко, в любое время года, в любое время суток.
Шахимат остался тут, здесь, навсегда, и куда бы ни двинул он, даже в бар «Ветерок», вместе с ним, под ручку шагала вечность, а школьный друг его был выкинут за борт, вышвырнут туда, где вечность и не валялась, да и сама жизнь была сплошная, непрерывная ночная смена, труд его, уничтожающий в человеке сначала незаметно, исподтишка, всё человеческое, потом, очень скоро, выжигал пустыню в душе, не оставлял там ничего, ни большого чувства, ни чахлого чувствечка. Такая работа была нужна для того, чтобы кормить богатых, которых ни по каким документам пока не было, это через какое-то время появятся нужные бумаги, а неимущие, кормившие трутней, трудились самозабвенно, чтоб хозяева благосклонно улыбнулись им хоть раз в жизни, гнули спины, зарабатывали язву, гастриты, артриты и бронхиты, а, если повезёт, то и другое: грыжу, головную боль, болезнь Паркинсона и болезнь Хомякова, а также остальные болезни, неполный список которых можно найти в медицинском энциклопедическом словаре. А когда хозяин или хозяева давали отмашку: «Отдыхать», — то люди летели сломя голову, бежали наперегонки, хватали дурманящее зелье, и пили, пили его до забытья. Ведь им тоже было положено счастье. Одна маленькая вонючая чайная ложечка.
Вечером пошли в гости к Лизе. Она жила на Сумской, недалеко от рынка, где Гоголь покупал цветы своей невесте. Из окна особняка, комнаты в коммунальной квартире, вся улица была как на ладони, движение людей и троллейбусов и, наверно, машин, было таким напряжённым, что казалось, будто и сам живёшь какой-то насыщенной, энергичной, моторной жизнью. Балкончик был маленьким, но милым. Бетонные перильца и пузатые ножки предлагали потрогать себя, но были холодными и неприятными на ощупь. А вот какие автомобильчики бегали по знаменитой улице, трудно вспомнить, потому что жужжали, вероятно, «жигули» и «москвичи», да «волги», а «бугатти», «мозератти» «астон мартины» и «порше» не шуршали под балкончиком, не радовали глаз и «феррари» с «ягуарами». У них не хватило бензина добраться до самого лучшего города на земле, а если бы и хватило, то их бы сюда никто не пустил, ибо въезд в страну был закрыт для всего иностранного, иноземного, чужого, и ввоз всего ненашего тоже не разрешался, одежды, обуви, виниловых дисков (от этой пары слов уже заходится сердце) и книг, в которых попадалось слово «свобода».
Лиза встретила их так, как будто они виделись даже не вчера, а всего несколько часов назад, два или три. Она была рада и махала руками, как птица крыльями. Большая, конечно. Вроде аиста или журавля. И все трое радовались встрече, вот так запросто появилась радость в этой большой, метра четыре в высоту и метров семь в длину, комнате. Болтали обо всём, что имело смысл, и просто так, радость была здесь и никуда не собиралась исчезать.
Шахимат и его друг не спрашивали о том, что могло смутить Лизу, у них и в мыслях не было выяснять или выспрашивать, как получилось, что Лиза живёт в таком красивом месте и в такой просторной комнате, где она работает, трудна ли доля её, как добывает она хлеб насущный. Никогда такие разговоры не занимали друзей, может, Прима был тому причиной, выучил отличать важное от не имеющего смысла. Была б душа у человека, а хлеб он всегда себе найдёт. Маленький чёрствый кусочек для поддержания духа. Человек — это птичка. Размеры вот только несколько подкачали. Чтобы радоваться, казалось, и говорить не надо. Но о чём-то они же говорили. Наверное. Души их распахнулись, да так и оставались распахнутыми, не надо было бояться, что в открытое место кто-нибудь плеснёт кружку помоев, зачерпнув их из помойного же ведра. Не было ни помоев, ни ведра. Вспомнили о Приме, о том, как ловко он летал, летает ли сейчас, говорили и о поэте Вишневском, добрая, но раненая душа. Где Прима теперь, в каких витает пространствах? Вот Вишневский иногда заходит с новыми стихами, всё страсть, всё надрыв.
Неизвестно, сколько прошло времени, за большим окном, скорее всего, появились большие прозрачные сумерки, и в душах их было большое чувство единения друзей, откуда оно берётся, это чувство, откуда берёшься ты, всепоглощающее и всезахватывающее единение одного человечка с другим, когда уже не принадлежишь себе, уже сам не свой, когда ты становишься составляющей какого-то поля. Может, где-то тут и припрятан сокровенный смысл дружбы? В этом самом спонтанно возникающем поле?!
В дверь позвонили. Потом постучали. Лиза открыла. Он вошёл в комнату, как к себе домой. Человек, о котором ходила дурная слава. И поздоровался с ними за руки. Они покорно протянули их. Даже души не успели притворить.
— Я же просила тебя не приходить, — сказала Лиза.
Она как будто уменьшилась в размере, стала почти как дюймовочка, чуточку, может, больше, и лицо изменилось, побелело, стало как будто никаким, и красота исчезла с лица. Так за долгие годы может выцвести общежитское одеяло.
— Я могу уйти, — сказал он просто, даже не обиделся и обиженный вид не сделал. — Если ты хочешь.
— Не в этом дело, — на переносице Лизы появились две морщины, как будто вырубленные туристским топориком. — Зачем ты пришёл? — не ему, а кому-то, кого и не было здесь, сказала она.
— Чтоб пригласить вас в ресторан. Пойдёмте покушаем? — сказал он примирительно. По интонации, но не по духу. Вот так сказал.
Лиза молчала. Друг молчал. А Шахимат согласился.