Тадеуш Конвицкий - Зверочеловекоморок
У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой, туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как будто безмятежно догорало тихое городское лето.
Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.
– Всё! – крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. – Я сожгла за собой мосты!
– Поздравляю, дорогая, – сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув, деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.
– Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.
– Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, – с вымученной улыбкой сказал отец.
– Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней – хорошо, нет – сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.
– Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, – сказала мама и скромно добавила: – Есть надежда на индивидуальную выставку под названием «Портреты моих друзей».
– Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? – загремела Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.
Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно мечущим гневные молнии, испепеляющим людей «не на уровне», проникающим в душу,– глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии – у него просто не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей бурной жизни частенько пускала в ход.
Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны, худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось, что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.
– Пётрек, ты что, оглох? – рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. – Я уже час с тобой разговариваю.
– Да ведь мы пришли пять минут назад.
– Эй ты, не умничай, я этого не люблю.
– Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, – примирительно сказала мама. – Поблагодари как следует.
– Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?
– Конечно. В Южном полушарии.
– Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.
– Когда-то они были в моде, – сказал отец. – В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?
– Она там еще получше найдет, – вздохнула мама. – Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.
Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.
Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.
Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.
Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.
– У нас колоссальный банкет! – запыхавшись, выкрикнул он. – Вкусятина! Предки раскошелились.
– Выиграли в лотерею?
– Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.
Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.
– Вкусятина. О боже, какая вкусятина, – промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. – Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.
– Может, лучше поиграем в партизан?
– Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!
И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.
– Эх вы, раздолбай несчастные! – закричал он тоненьким голосом. – Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!
Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.
На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.
– Я вам всем покажу! – злобно повторял он. – Я вас проучу!
– Прекрати, папа! – испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. – Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!
Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.
Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.
И все же – признаюсь, пока нас никто не слышит, – мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.
Поэтому я стал – назло той, в джинсах, – думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?