Сэм Сэвидж - Стекло
Поттс упала с лошади, что-то себе сломала, вроде голень, он сказал, тот, который звонил, какой-то там родственник, хоть по-моему, с сильным немецким акцентом, и вернется только к концу лета. Оно, видимо, к лучшему, правда, мне придется дольше терпеть эту крысу. В последнее время я почти не замечаю Найджела, ну покормлю, ну стукну по клетке, если чересчур громко бухает или шуршит. Я не прочь пожить во всем доме одна. За долгий период такое впервые. Поттс подо мною на данном этапе мне мешала бы, раздражала, не из-за шума, шума от нее ноль, нет, из-за паров, какими ее немое присутствие проникает сквозь пол, какое беззвучное наличие Поттс подмешивает в мою жизнь. Интересно, вот подойти к кому-то у нас в магазинчике и ляпнуть такое — ведь решат, что я помешалась. Ну а если бы ко мне кто-то, например, подошел и сказал подобное, будь я сама на месте того, другого человека, посчитала бы я это признаком помешательства? Не исключено. Поттс на лошади — с трудом себе представляю.
(пробел)Несколько минут назад сижу решаю кроссворд, и вдруг обнаруживаю следы зубов на своем новом карандаше, четыре клиновидных отметины на кончике карандаша возле ластика. Не замечала их, пока не перевернула карандаш, чтоб стереть слово, а при этом переместила руку с верхней (теперь она нижняя) части карандаша и тут только ущупала эти отметины. С каких пор он у меня, этот карандаш, — вот не помню. У нас тут новую школу построили, всего за несколько кварталов отсюда, вместо прежней, заколоченной, я вижу ее из кухонного окна, и вечно дети несутся на занятия, хлопают себя ранцами по спине и регулярно сеют карандаши. Чуть не каждую неделю, по-моему, я вижу несколько штук на тротуаре, и один иногда подберу, потому, во-первых, что мне нужен карандаш, скажем, я собираюсь решать кроссворд, или потому, что карандаш мне показался новехоньким, как этот казался, пока я его не перевернула. Во втором случае (когда кажется новехоньким) карандаш для меня просто неотразим, и почти всегда я его подберу, если, конечно, не мчусь домой от проливного дождя, и то иногда вернусь, подберу, правда, в последнее время что-то невмоготу нагибаться. Отметины на карандаше, выходит дело, скорей всего, от детских зубов, и действительно они очень мелкие, гораздо меньше, чем те, которые я, вот только что, оставила для сравнения. Вообще я карандашей не жую, верней, я больше их не жую, но, когда, вот только что, куснула карандаш, который использую для кроссворда, на меня нахлынули воспоминания о вкусе желтой краски. В детстве я любила новые карандаши, потому что с них можно сжевывать краску, ну не то что сжевывать, соскребать, используя в качестве резца передние зубы, соскребать причем осторожно, чтоб не повредить деревяшку, пока ни единого пятнышка краски не останется на карандаше, кроме тонюсенькой желтой черты под металлической лентой, которая придерживает ластик: ее противно трогать зубами, наэлектризованная какая-то. Чтоб ее соскоблить, я пользовалась чертежной кнопкой, а потом, когда геометрию проходили, острым концом циркуля. Отодвинула папоротник от стены, обстригла ножницами все, что у него пожелтело. Теперь на нем прореха с одной стороны, зато в целом он стал зеленей. Лучше меньше, да зеленей. Можно, конечно, и другую сторону выстричь, подравнять его, как папа подравнивал изгородь. Конечно, животных я вырезать не буду. Отодрала от окна записку насчет библиотечных книг, но остатки скотча отскоблить не смогла, а ведь скоблила кухонным ножом. Нет у меня бритвенного лезвия, вот у мойщиков окон — у тех они были. Клей, видимо, затвердел от старости. Сколько ему лет, интересно? Некоторые записки пожелтели, стали такие ломкие, особенно, если написаны на листках, понадерганных из журналов. Некоторые я писала маркером, черным или красным маркером, некоторые написаны шариковой ручкой или карандашом. А то, что карандашом, — видно, меня вдруг осенило, когда я решала кроссворд, больше я ни для чего карандаш не использую. Вот, например, на картотечной карточке: НАПИСАТЬ ЛИЛИ. Давненько у меня и в мыслях не было ей писать. Чтоб добраться до места, где можно встать и скрести окно, мне пришлось идти по страницам, и два раза под ногами хрустнуло. Нет, не улитки, конечно, хоть это была моя первая мысль. Наверно, попало вниз стекло из сломанных рамок. Кларенс обожал фисташки, вечно бросал скорлупу на пол, приходилось по ней шагать. Я предложила класть ее в карман, если так уж трудно бросить в мусорную корзину. Он сказал, что не намерен таскаться по городу с полными карманами шелухи. Ничего подобного я, конечно, не предлагала, я, естественно, думала, он это дело выбросит в мусорное ведро на кухне, перед тем как уйти. Да и какое там по городу, место, где мы в конце концов очутились, городом можно назвать только с очень большой натяжкой, так — столовка, заправочная станция, заколоченные дома в три ряда, песчаная полоса между топью и океаном. Сколько он этих фисташек сжирал, пока работал, — чтобы только не пить. Останавливаюсь на этих фисташках, хоть мне же надо продвигаться вперед, потому исключительно, что, когда раздавила стекло, меня как кольнуло в сердце, прямо острый укол. Вот, пожалуйста, теперь на страницах следы моих туфель, и тоже уколы, уколы. Таким манером у меня, глядишь, получится сплошной перечень уколов и поводов, из-за которых уколы. На книгу, положим, не тянет, зато займет хорошенький кусок предисловия, если, конечно, Гроссманша не передумала. Можно, конечно, написать и спросить. Если я и создам животное с помощью ножниц, так исключительно маленькое, и чтоб ничего особенно не выпирало. Чуть ли не в самый наш лучший период, в том смысле, что оба мы с Кларенсом бешено писали — ну как бешено, гладко и быстро на самом деле, — это когда мы жили в Беркшире, в райском шалаше, так сказать, куда нас пустили друзья, — у нас весь пол, абсолютно, был завален страницами. Как-то вечером Кларенс явился из города с покупками, весь впопыхах, причины уж не упомню, кинулся в гостиную своим обычным широким шагом, поскользнулся на рукописях, как на льду, рухнул навзничь, продукты разлетелись в разные стороны. Как в дешевом фильме, буквально, руки-ноги врастопыр, кульки сыпятся дождем. Он, конечно, совсем не нашел это смешным. Впал в ярость, отказывался отвечать, когда я расспрашивала: ты не ушибся? Потом похватал все мои страницы, десятки, десятки страниц, сгреб в охапку, швырнул за дверь, а там их подхватил ветер и понес через луг, к деревьям. Я стояла в спальне у окна и смотрела, как они кружат над полем, летят через дорогу, падают в сад. В ту ночь лило, и утром, когда я вышла поглядеть, клеклая бумага была везде-везде, даже на деревьях. Так они и висели, когда, чуть ли не через три недели, мы уезжали. Кто нам уступил эту хижину, шапочные знакомые Кларенса, приехали на следующие выходные, но о страницах ни звука, хотя, ясное дело, их нельзя было не заметить. Можно вырезать, например, бобра.
(пробел)Не всегда меня раздражал свист Кларенса во время работы. Не помню даже, когда он начал меня раздражать. В голове отчетливая картина: он печатает у нас на кухне, на Джейн-стрит, стоит у конторки, жарит вовсю и свистит, и ощущенья нет такого, чтоб меня это раздражало. Сперва он постоянно печатал стоя, и потом, когда мы уехали с Джейн-стрит в Филадельфию, он сочинил особую такую консоль, чтоб машинку держать на самой подходящей высоте, под самым лучшим углом, и сам соорудил в мастерской одного знакомого скульптора, который жил в Нью-Джерси в сарае. Держалась консоль на крыльчатых гайках, и она разбиралась, можно брать с собой каждый раз, как переезжаешь. Это была единственная наша мебель, какую мы таскали с места на место, если, конечно, не считать мебелью такие вещи, как штативы, ружья, машинки. Это все я бы назвала оборудованием. Уже гораздо позже, потом, когда сделался грузным мужиком средних лет, он стал сидя печатать, отяжелел. Будет, по-моему, только справедливо, если я скажу, что и слог его отяжелел. Даст, бывало, мне кое-что почитать, а я сразу вижу, какая это свинцовая тяжесть, и кое-что предлагаю, чтоб слог оживить. «Allegro, — говорю ради оживления, — allegro con brio [15], Кларенс», а однажды предложила каждую вторую фразу вычеркивать. Такой приступ вредности, видно, напал, потому предложила. После нескольких переездов до меня вдруг дошло, что мы никогда, нигде не осядем, и я взяла манеру выбрасывать отпечатанные страницы. Их накапливались ящики целые, они меня больше абсолютно не волновали, только вечно путались под ногами. По-моему, это была уже мебель, а не оборудование, учитывая особенно, что, когда ящики складывались в штабеля, мы на них ставили разные вещи, ну а раз мебель, мы при переездах ее и бросали. У Кларенса была тьма всякого оборудования, он его называл оснасткой, все больше для охоты, рыбалки. Я тоже охотилась и рыбачила, но я не имела своего оборудования, что Кларенс подкинет, на том и спасибо. Ему бы хотелось иметь целый дом, набитый головами, плюс пики, ружья и т. д. и т. п, насмотрелся в охотничьих домиках у богачей, когда с ними вместе охотился, чтобы потом писать как бы отчет для журналов. Одна-то голова у нас была, голова огромного оленя, он застрелил его в Висконсине, а потом заплатил кому-то, чтобы набил чучело. Мы годами таскали за собой эту голову, и, как переедем, чуть ли не первым делом он ее вешает на стену. Сядет в кресло, смотрит на эту голову и с ней разговаривает. Если не пьяный, то, конечно, шутя. Делал вид, что голова — это его слуга. Например, мы собираемся уходить, он смотрит на голову и требует: «Мальчик, принеси-ка мне куртку!» В смысле, конечно, чтоб я ему эту куртку принесла. В Мексике в голове завелась какая-то нечисть, и в конце концов она стала такая шелудивая, чем-то вся траченая, и мы ее бросили на берегу. Это в тот год, когда Кларенс решил снова стать фармацевтом. Теперь у меня одно-единственное оборудование, если не считать кухонного оборудования, — моя машинка, если не считать радио. Кстати, о радио, сейчас девять часов шестнадцать минут, только что объявили, и вот сейчас мы услышим Концерт для оркестра Бартока. Девять часов шестнадцать минут — вечера то есть.