Дмитрий Добродеев - Путешествие в Тунис
(Прага, бордель «Оаза» на Смихове, 1996)
— Мой юный друг! — сказал Эдди, — вы слишком долго были за железным занавесом, вы не представляете сексуальных повадок народов мира. Возьмите испанцев, они не только старуху, они и дохлую корову трахнут. В них есть природная всеядность, их юмор построен на плоти и скабрезности.
(там же)
«А итальянцы — изображают великих любовников, хоть у самих стоит неважно. Они пытаются все это компенсировать горячим дыханием и языком. Их бабы страшно недовольны — когда же бросят они лизать и будут трахать? А те же итальянки — неряхи, одеты по моде и ходят в норке даже летом, но снизу никогда не моются».
(задумчивая пауза)
— А как же фламандцы и голландцы?
— Девчонки их не любят за жестокость. Они все тискают, щипают, мнут, пытаются добиться невозможного за сотню баксов.
— А русские?
— До революции в Европе их считали самыми разнузданными развратниками. О нынешних мнения расходятся. Часть девочек считает их хамами, часть — романтиками. Не исключено, что это — романтические хамы.
(вопрос к Николь, блондинке в клубе)
— Кого предпочитаете?
— Японцев: они неприхотливы в любви, кончают быстро и платят лучше всех.
— А немцы?
— Особый случай. Они садятся на кровать и начинают долго говорить. Их монолог невыносим, и мы, девчонки, думаем: «Уж лучше бы ты нас жестоко трахнул, унизил, но не пилил мозги!»
— А русские?
— Это романтические хамы!
(Боткинская больница, Москва, май 1973)
— Ну почему вы не наладите производство кока-колы, ну почему вы не наладите свой скотский быт? Мы жизнь кладем за эту идею, а вы нас подводите! — В глазах молодого коммуниста из Ирака зажглись бешеные огоньки. — Ну так же жить нельзя!
(там же)
А кто сказал, что нельзя? Мы все имеем в СССР право — на миску каши и место у параши.
(Москва, Воентехиздат, 1974)
В тот зимний вечер они оформили халтуру на подставное лицо — какого-то внештатного прыща — и получили сумму колоссальную — три тысячи рублей. Ее полагалось обмыть. Но так, чтобы никто не вякнул, что несолидно обмыли. Короче, облевали все кусты у кафе «Ласточка».
(в потерянном портфеле осталось техническое приложение 1)
Перископ, как полагается у танка Т-72, идущего по дну реки, вращался и блестел. Такой вот танк, переплывая Иордан или Ефрат, мог выводить сей перископ наружу и видеть в прицеле, поделенном пунктирами, другие берега. Месопотамские всклокоченные дали, ливийский мрачный берег и ожерелье Нила.
(и техническое приложение 2)
Там был еще прибор ночного видения, с которым офицеры ночью ходили на кладбище под Красноводском и наблюдали, как гарнизонные залетчики тягают на согдианских надгробиях нечесаных блядей и местных вольноотпущенниц. А вы блин говорите оборонка! Не зря блин Сталин создал первые КБ, снабдив их инженерами, чертежницами и лопоухой солдатской охраной.
(Москва, Воентехиздат, 1974)
Вошел майор Чернов. Его глаза светились неземной обидой, в гражданском пиджачке он выглядел нелепо. Он подошел, сказал: «Что, пили?» — «Да, пили». — «А про меня забыли? Эх вы!» — и, скособочившись, пошел на выход.
(там же)
Эта обида еще отольется товарищам!
(Западный Берлин, 1980)
Наружка, наружное наблюдение. Долбаная обсервация. Боковым зрением он видел: следят сзади, со стороны универмага Ка-Де-Ве. Витрины, тройное отраженье. Еле ушел.
(там же)
Сколько остается времени?
(там же)
Ночь в отеле, Западный Берлин. Много виски, много сигарет. Нога дергается.
(там же, утро)
Замел следы. Вскочил в Эс-Бан. Потайная дверца метро на Фридрихштрассе. За ней — туннель. Передача документов.
(Восточный Берлин, день)
Тучный генерал в белых теннисных носках. Он недоволен. Листает тетрадь: «И что тут понаписано?»
Его лицо перекосилось. Не удержался и переспросил. Ответа не было.
(вилла в Карлсхорсте, 1980)
Ночь была холодная. Густой туман. Осушил вторую бутылку «Корна». «Они» не шли.
(там же)
Der Weltenplan vollzieht sich unerbittlich.
(Ленинград, гостиница «Звезда», 1970)
Сирийский студент Субхи разлегся на диване, закурил: «Как хорошо у вас в стране!» Я молча кивнул. Субхи зевает: «Ты знаешь, если бы не эта ваша война, то СССР давно бы обогнал Америку.» Я снова киваю головой. Он продолжает: «Уборщица здесь клевая. Зашла, а я ее и чпокнул». Я снова киваю головой. «Я верю в победу СССР!» — закончил Субхи свой монолог.
(там же)
Die Sowjetunion hat gerade noch 21 Jahre Zeit. Die Uhr tickt.
(Москва, Комитет защиты мира, октябрь 1974)
Маресьев сидел в буфете, обхватив голову. В который раз перед его глазами вставала сцена тридцатилетней давности, когда он был сбит в воздушном бою и пробирался к своим… Он выполз на опушку леса. И перед ним, ослабевшим, сидела ящерка на пне и не мигая смотрела на него изумрудными глазами. Он попытался схватить ее: она не убегала. Держа в руке, попробовал засунуть в рот. Однако ящерка сопротивлялась. Она вдруг выставила холодные колючие лапки, уперлась в его губы и подбородок. Как ни пытался Маресьев, не смог ее засунуть. Вот и теперь, 30 лет спустя, когда он вспоминает ящерку, то пот холодный катит по лбу, и он наливает себе стакан водки.
(там же)
«А Полевой, блин, в книге написал, что я освежевал и съел ежа. Какая низость!»
(там же)
— Низость! — этот звук ушел тонким резонансом. В ухе зазвенело.
(Мюнхен, Ленбахвилла, июнь 1993)
Если художник слишком долго созерцает реальность, то форма материального мира плывет, мир распыляется. Нет более жестких переходов между предметами, нет схем и костяков… Но откуда тогда жесткая грань, графика и египетская резаная линия? Не есть ли это признание атомизации мира через обратное? Эти две крайности непременно сходятся, так же как сжигание тела и его мумификация есть признание одного и того же — мира имманентного.
(Прага, апрель 1997)
Этот бар находился в подвале нехорошего блочного дома. Собирались там скины, бомжи, алкоголики — особый народ городского предместья. Два биллиардных стола, три игровых автомата и сортир на одного человека — вот и все достоинства этого заведения. Бармен стоял за стойкой и наливал из подозрительных бутылок сливовицу «Елинек» и ликер под названием «Медитовка».
(камера выплывает наружу)
Бетонный забор подступал вплотную к этому заведению. У этого забора, на пожухлой траве, среди битых бутылок его и нашли — с размозженной головой, переломанным носом и разорванным ртом. При нем — отключенный мобильный телефон, но он все равно ни до кого бы не дозвонился.
(ночь, Мюнхен, январь 1995)
Это странное чувство смерти в западне — когда тебя бьют, ты как во сне хватаешь руками воздух, а вырваться из плена не можешь. Подобное ощущали жертвы на подмосковных платформах — когда электричка не идет, а к тебе подходят трое — закурить.
(ахтунг!)
Что еще он помнил с перелесков «того» света? Освещение странное: тусклое, полупрозрачное, и контуры людей — тварей ползущих.
(ведь они)
Они все помышляют о своем, о том, что будут делать завтра. Но в большинстве разов это завтра не наступит. Их прихлопнут как мух, и вся их хваленая сущность будет валяться в пыли.
(Прага, декабрь 1999)
— Прага превращается в сумеречную зону, — сказал ему знакомый чех, бывший полицейский. — Взгляни на этих людей, и ты все поймешь.
(пришлось взглянуть)
От людей сильно пахло потом, они были неухожены, перебивались от зарплаты до зарплаты, и понемногу переходили на безработицу. Ненависть их к богатым немцам становилась еще сильнее, чем к русским, ввергнувшим их в бедность. На заборах все чаще появлялись надписи: «Жидовские немцы — вон!»
Глава 28
(Тель-Авив, 1997)
Стояла грудастая, с косой до пояса — у отеля Дан. Окликнула: «Эй, подожди! Сколько дашь за любовь?»
— 100 швейцарских франков.
Она подумала и согласилась.
(полчаса спустя)
Стук в дверь. Еле успел спрятать деньги и документы.
(там же)
Вошла, спросила, где розетка? Воткнула для подзарядки мобильник и тут же стала раздеваться.
(там же)
Села с телефончиком на унитаз: «Как тебя зовут?».
— Франц.
— Хочешь, позову подругу?
— Нет.
(там же)
— Ты можешь укусить меня за грудь, — сказала она, — будь смелей!
(и в результате)