Михаил Старицкий - Рассказы
Писем от Роны я больше не получал, но дядя меня извещал, что дочь его немного было прихворнула, но опасность прошла, и семья отправилась в Париж, где пробудет более года… и вдруг телеграмма о неожиданном возвращении.
Во всю дорогу я не мог освоиться с своей радостью: меня что-то подмывало, рвало вперед, и бег саней мне казался таким медлительным, черепашьим. Все мысли мои и я весь были уже там, в этой трущобе, куда скатилась звездочка с неба и озарила своим светом мрачные дебри…
"Ох, осталось ли в ее сердце то теплое чувство, что согревало всю мою жизнь? — думалось мне. — Мать ведь нарочно увезла ее на этот базар житейской суеты, чтобы шум и пестрота его выветрили из ее души все нажитое богатство и заменили бы его пустотой чванства и холодом тщеславия. Неужели же она достигла своей цели и искалечила эту чистую душу?"
— Не может быть! — вырывался у меня стон, и я кричал ямщику: — Трогай!
Но неотвязные мысли кружились и жалили меня, как осенние мухи: отчего же они так скоро вернулись?.. Тут кроется что-то неладное: или Рона затосковала, занемогла, или, может быть, тетка нашла ей подходящего жениха и поторопилась назад, чтобы приготовиться к свадьбе… И я кричал ямщику:
— Живей!
Чем ближе мы подвигались к поместью, тем тяжелей становилась дорога: снежные заносы и завалы попадались на каждом шагу, сани ныряли, забегали, иногда даже опрокидывались и плохо подвигались вперед. В лесу дорога стала еще тяжелей, и часто целую станцию приходилось ехать почти шагом. Я приходил в бешенство, видя свое бессилие, и отчаивался поспеть на крещенский сочельник к голодной кутье; но, к счастью, предчувствие мое не сбылось, и я приехал в с. Боровичи еще накануне сочельника, вечером.
Дядя меня встретил на крыльце с распростертыми объятиями и шепнул на ухо:
— Барыня-то вернулась с парижской придурью, но ее тут понемногу смирим… а Ронка такая же, за нами стосковалась.
Еще раз я обнял безмолвно моего дядю и вошел взволнованный в обширные сени. Дядя меня из них повел прямо в свой кабинет, заметив мне, что дамы заняты туалетом. В кабинете, отделанном дубом и через то несколько мрачном, пылали с потрескиванием дрова; веселое пламя вилось и сплеталось в высоком камине, играя светлыми пятнами по темным стенам, оснащенным всякого рода охотничьими доспехами и трофеями, тени от этих оснащений вытягивались и прыгали на резном потолке.
— Сюда вот, к огню поближе, — указал мне дядя на стоявшее у камина кресло. — Ты прозяб, а я велю принесть чаю с романеей. А то, может быть, сначала зубровки? Ты еще не пробовал? Важная, братец! Да к ней медвежьего окорочка для фундаменту, пока там барыни соберутся еще с своими чаями да вечерями… а?
— Дядя, голубчик, не беспокойтесь: я не голоден, — отклонил я поцелуем суетливую заботливость старика. — Чайку стаканчик, пожалуй, выпью, а то подождем.
— Ну, подождем… Да какой же ты стал славный да статный, хоть в кирасиры, ей-богу! Эх, жаль, что упразднены! Хорошие были полки… Как мы стояли, помню, под Волей: ядра свистят, бомбы гогочут… Да что же это я и не представил тебя моим милым гостям?! — спохватился дядя, увлекавшийся всегда боевыми воспоминаниями, и, взяв меня за руку, подвел к камину.
За яркой полосой света, несколько в тени, сидело два господина: один — коротенький, бритый, с брюшком — напоминал собой ксендза, а другой — длинный, с подкрученными усами, в ботфортах и венгерке — представлял тип эконома.
— Господа, сын мой… то бишь, ха-ха! — племянник! — поправил дядя. — Да все равно, я его как сына люблю… Так вот, прошу жаловать: мой сосед и приятель пан Август Шлейхер и милейший лесничий наш пан Дембовский — знает наперечет все зверье, что в его обширных владениях обретается.
Оба гостя встали и, проговорив: "Бардзо пшиемне!"[18] — пожали мне руку.
Мы уселись вокруг камина. Вскоре нам подали чай и солидный графинчик ароматной золотистой влаги.
После первых глотков дядя заговорил снова:
— А мы без тебя затеяли на завтра охоту, и вот ты кстати! Эх, даже старые кости ходят, а у тебя, верно, запрыгают: таких охот ты еще и не нюхивал! Это не то, что у нас было в Жовнах: несчастная зайчура да иногда лисичка, а волк за редкость! А тут, братец, тебе коза, кабан, лось и медведь-лапуха!
— Будто бы и медведь здесь держится? — удивился я и почувствовал, как пробежала по спине у меня охотничья дрожь.
— Да вот, — указал дядя глазами на лесничего, затягиваясь вахштабом[19] из длинного черешневого чубука.
— Неодменно, пане, — осклабился Дембовский, подкручивая вверх свои усики. — Вчера я надыбал берлогу и певен, что там залег здоровенный медведь.
— Фортрефлих![20] — одобрил соседний помещик из немцев.
— Да мы с этого шельмеца завтра и начнем, — заметил мой дядя, — а потом на кабанчика-одинца…
— Можно, вельможный пане маршалку, — отозвался Дембовский. — Тего добра, проше пана, как сметья. Коло Багновиц берлога, а трошки дале зараз идет болото, с очеретом и трасиною, там и одинца можно злапать: у пана маршалка добрые псы, не спустят с тропы… А то я, проше пана, хтелем[21] еще за болото в Вилы, в Долгий бор, там можно и лося рогатого сдыбать, як маме кохам!
— Отлично, — потер руки дядя, — только в один день всего не захватишь: завтра ведь святвечер, голодная прощальная кутья, вилия[22] — большой пост… так вот оно бы даже не след и кровь проливать, да вот потешить хочу племянника.
— Дядя! Если для меня, то напрасно: я могу и подождать дня два-три, — поспешил я отречься от предложенного мне удовольствия: несмотря на охотничью лихорадку, у меня брало верх другое, более властное чувство — остаться дома с Роной, за которой я так стосковался.
— Проше пана, — возразил Дембовский, — медведь чекать не станет: тен шельма уже рушеный и с берлоги зараз может уйти.
— О-о! Зо, зо![23] — протянул немец.
— Так, так, — кивнул головой дядя, выпуская густые клубы дыма и носом, и ртом. — Ну, так завтра — и шабаш! — хлопнул он по колену ладонью. — Только к звезде уже нужно быть дома!
— А неодменно, вельможный пане!
— Корошо, — согласился, потянув сильно ноздрями, немец-помещик.
— И ко мне милости просим, панове добродзеи! Прямо с охоты на святую вечерю: попробуйте и украинской кутьи, ей-богу! — радушно пригласил дядя.
— О, кутя, — протянул грустно немец, — блягодару!
И помещик, и лесничий приняли охотно приглашение дяди, так как сами были бессемейные люди.
Дядя стал сговариваться с ними относительно завтрашней охоты. Я рассеянно слушал ихние распоряжения, слушал, как говорят, одним ухом, а другим ловил звуки из-за двери гостиной и заглядывал постоянно в щель, не мелькнет ли там легкая тень. Но время тянулось мучительно, а полуоткрытая дверь стояла все неподвижно. Наконец вдруг она распахнулась, на пороге появилась горничная и провозгласила:
— Пожалуйте, панычу!
Я бросился опрометью, чуть не опрокинув дивчины, и через секунду был в гостиной.
Посредине комнаты стояла в парадном, дорогом платье ma tante[24] с лорнетом у глаз и держала за руку… боже! Я отшатнулся и обезумел… Все, что могла нарисовать моя фантазия, было бледно в сравнении с оригиналом: предо мной стояла дивная девушка… Сразу даже трудно было узнать в ней прежнюю Рону; хотя черты ее лица и выражение глаз остались почти те же, но в художественном развитии приобрели они столько прелести, такое совершенство гармонических сочетаний и красок, что все это создало новое, неведомое прежде очарование.
— Что же, Michel? Вы не узнаете нас? C'est sublime![25] — пропела тетя, держа крепко за руку свою дочь.
— Ах, простите! — вскрикнул я. — Голова кружится… такая радость!.. — и я поспешил облобызать протянутую теткой руку и порвался к кузине.
— Роночка! Ты ли это? — я окаменел в нерешительности: прижать ее к своей груди или холодно, официально поздороваться? Но Рона с порывом протянула ко мне обе руки и произнесла, задыхаясь от волнения:
— Я, я, дорогой Миша! Как я рада!
Я горячо поцеловал протянутые мне руки, а Рона припала к моей щеке.
— Ronete! C'est assez![26] — прервала строгим голосом тетка эту теплую встречу.
— Что же это вы так церемонно? Хе-хе! — расхохотался подошедший к нам дядя. — Точно чужие! С пеленок, кажется, вместе…
— Ах, horrible![27] Что за слова! — запротестовала тетка. — Ronete ведь взрослая девушка, demoiselle complette![28] Что же вы хотели бы, dites de grace![29] Чтобы она бросалась на шею? Они ведь почти чужие, — подчеркнула она.
— Эх, матушка! — закачал головой дядя. — Да я считаю Михна таким же близким, по крайней мере, мне, как и она!
— Это ваше дело… Но leçons![30] — прервала тетя. — Садитесь же, Michel, и расскажите, что вы без нас поделывали? А у нас найдется тоже что-то интересное, — повела она бровью таинственно и пригласила меня грациозным жестом в столовую.