Луиджи Малерба - Змея
Ангелы на потолке завели что-то вроде хоровода, толстые щеки, голые ноги и крылышки, просто не понять было, как они летают — такие толстые и на таких коротких крылышках. Да еще в трубы дуют. Они пели и резвились, над нашими головами слышался их смешок, хлопанье крыльев, похожих на голубиные. Некоторые опускались так низко, что едва не касались наших волос. Комиссар, наверно, привык к этому и не обращал на них внимания. Он предложил мне сходить выпить чашку кофе — куда-то вниз, подальше от ангелов, как он сказал. Похоже, у нас с ним уже дружба завязывалась. У меня -торговца марками и убийцы девушки — с комиссаром полиции одного из римских комиссариатов.
— Чтобы доставить вам удовольствие, синьор Создатель, я сам напишу памятную записку. — Пытаясь подольститься к нему, я назвал его Создателем. Иногда я бываю чертовски находчив.
— Да, да, напишите эту свою памятную записку, — сказал «Создатель», — вы очень облегчите мою задачу.
И вот я уже сижу с бумагой и ручкой.
Я писал с утра до вечера, писал и зачеркивал, снова писал, заполнял целые тетради, а потом все рвал. Я сидел целыми днями, запершись в своем магазине, писал даже в кафе перед чашкой кофе, как некоторые знаменитые писатели. На первой странице тетради я выводил заглавие, как будто это роман. Заглавие всегда было одинаковым: все то же имя — Мириам.
Писать и видеть, как слова выстраиваются на бумаге одно за другим, — величайшее наслаждение. Однако, если говорить трудно, то писать архитрудно. Никогда не знаешь, с чего начать и чем кончить. В сущности, не надо было ни начинать, ни кончать, ибо то, что происходит, не имеет ни начала, ни конца, все развивается в разных направлениях, рядом с одним событием происходит другое, и тут же что-то еще, да, вот так все и движется вразброд, и ты со своими описаниями не поспеваешь за фактами, а такого средства, которое бы позволяло поспевать за происходящим, люди еще не придумали. Я пишу «Мириам», но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю сначала.
— Дело двигается, — говорил я комиссару, — написал уже страниц двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги порхали и воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые тетрадные листы — один за другим — и, прижавшись к перилам, смотрел, как они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на свой манер, плеточки — на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному, ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным волнам — молниеносно и бесшумно и даже и конце полета остаются звонкими и четкими. Торговец марками метать не может. Где это слыхано, чтобы торговец марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле становимся друзьями — я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал может летать?
«Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, — снова застучал на своей „Оливетти“ комиссар. — Вопреки сказанному выше, нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом».
— Отказываюсь от всего, сказанного ранее, — заявил я. Потом ν меня как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.
— Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, — сказал комиссар. — Ревность.
— Бальдассерони — червяк, — сказал я, — можно ревновать к червяку? Он — лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой самой Лиги.
— Нет, нет и нет, — сказал комиссар. — Бальдассерони заявил, что он не знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история — сплошная выдумка владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть нижеподписавшегося.
— Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором сидит, — сказал я. — Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать написал, — сказал я комиссару, — скоро я вам их покажу.
Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель. Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие непрошенные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина, говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я покупателям, простите, я занят.
Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
— Ревность отпадает. Тогда что же?
— Нет, — говорил я, — тут дело не в ревности.
В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш, разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву «М» фирмы «Мотта» на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. «Паэзе сера» утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли взлетать в аэропорту «Фьюмичино», сорвало крыши с купален в Остии. Говорят, скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке. Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои любимые сигареты («Ксанфия» или «Турмак»?), сколько тебе было лет. Я так много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот. Комиссар все ждет моих страничек.
— Нужно быть пунктуальным, — говорит он, — и излагать все, как есть, по порядку.
— Аминь, — отвечаю я.
Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то выстукивает на своей старой черной «Оливетти», он уже исписал целую страницу мелкими буковками, разными там словами.
— Пожалуй, уже все ясно, — сказал он. — Остается прочесть, подтвердить и расписаться.
Я расписался и ушел.
Если пришедшее на ум слово срывается и улетает, следующее слово не может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты, улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на северо-запад, то есть в сторону моря. Что это — чистое совпадение? —спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст в твоей комнате еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они навечно пригвождены к пей. К написанному слову можно подойти и спереди и сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть в ящик, носить с собой в бумажнике, а если хочешь, можешь его даже сжечь. Так что держи ручку наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.
XV. Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история окончена
Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной, маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина, зелень, а летом — тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви, наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем — вот мое нынешнее занятие.