Максим Лапшин - К Лоле
— Ты, главное, не переживай, — говорит он после того, как я рассказываю, что в институте у меня долги по большинству дисциплин. — Нервы отражаются во всех болезнях! Я вот не переживаю и живу восьмой десяток. Ешь консерву, сил набирайся.
— А ты почему не берешь?
— Я не хочу.
— Почему?
— Мне уже нельзя жирного, я свое жирное съел.
Словно в подтверждение сказанному, он выбирает самый черствый кусок хлеба и, окуная его в несладкий чай, сосредоточенно жует. Наблюдая за ним, я иногда представляю, как дедушка по собственному желанию подвешен в воздухе с закрытым ртом, вне досягаемости от каких-либо предметов. Прошелестев бумагами, он протягивает мне небольшой газетный сверток с вареной картошкой и двумя рыбками.
— Отнеси Воське в конуру.
— Так у тебя там кто-то живет?
— Приблудная шавка с больной ногой. Спит постоянно. Я бы завел лайку, да куда мне с теперешним-то здоровьем.
— Зачем ты такую калеку на цепи держишь? — спрашиваю я, покормив собаку.
— Она иначе сбежит, а привязанная — знает, что у нее есть хозяин.
Дед вытирает платком лицо, обогащенное морщинами, и внимательно смотрит во двор. С улицы доносится слабое грохотание.
— Опять трамвай пустили, — говорит он, по-прежнему сжимая в руке эмалированную кружку, которую он держит не за ручку, а в обхват.
Воська кратко подает голос. Удесятеренным эхом ей вторит соседский волкодав, на котором я в детстве катался верхом. Выйдя на крыльцо, мы совещаемся о предстоящих хозяйственных делах.
— Нужно дрова распилить, а огород я вскопаю сам, — говорит дедушка.
— Такое-то огромное поле?
— Ерунда.
Три часа мы работаем без перерыва, вжикая двуручной пилой и превращая штабель оставшихся от старого забора досок в груду пригодных для печи поленьев. На них мы и усаживаемся, чтобы отдохнуть и понаблюдать, как, несмотря на приближение и наступление полудня, в воздухе продолжается движение сероватой дымки, усугубленной выхлопом дедушкиного мундштука. Во время перекура дед в который уже раз обращает мое внимание на шрам от серпа на руке и жалуется, что пальцы совсем перестали его слушаться. На всем его теле множество отметин, оставленных бывшими не в ладу с человеческой судьбой временами.
Странное дело, каждая наша встреча заканчивается громким спором, почти ссорой, происходящей по причине обоюдного нежелания уступить в разговоре о какой-нибудь сущей чепухе. В такой скандальный финал трудно поверить, глядя со стороны на нашу сиюминутную идиллию на дровах, понятную, наверное, даже на половину туловища выбравшейся из конуры псине.
Дедушка сминает в руке израсходованную пачку, встает с кучи и отправляется в магазин за новыми сигаретами, а я несу в дом два десятка поленьев и затапливаю печь. Охваченное пламенем гнездо птицы Феникс. Насколько я помню, она не участвовала в беседе двух сородичей на райских окраинах. Сидя верхом на кренящемся табурете и подложив под мягкое место свернутое в виде подушки старое пальто, я вижу мириады лиц и событий, соединенных в тянущуюся из прошлого цепь. Повторяющееся видение мешает мне мыслить, а золотые звенья цепи метят в новое литье. Кажется, мое стремление к идеалу похоже на бегство от урагана с украшенной изумрудами короной на голове.
После обеда мы с дедушкой возвращаемся к прежнему занятию. Опилки под ногами впитали влагу из воздуха и земли и стали упругими, как резина. Когда начинает смеркаться, дедушка включает фонарь над крыльцом, но его свет едва достигает площадки, где мы работаем, словно, подкравшись, касается нас слабым крылом и бежит прочь. В сгущающихся сумерках мы продолжаем пилить, следя за тусклым блеском металла и убывающим количеством досок. Последняя из них — со множеством сучков и криво торчащим ржавым гвоздем. Распилив ее, мы одновременно разгибаемся — я чуть быстрее дедушки — и в не лишенном торжества молчании смотрим друг на друга. Я подхватываю под руку пилу, как институтскую папку, и сознаюсь — такая ноша мне приятней. Если бы не интеллигентская закваска моих родителей и соответствующее семейное воспитание, я в свои двадцать лет мог бы вполне работать монтером высоковольтных линий электропередач или уборщиком горелой земли. Но я белоручка и до седьмого соленого пота согласен работать не чаще одного раза в году. Так я думаю, поочередно погружая покрасневшие ладони в бочку с неподвижной черной водой. Меня захватывает ощущение поднимающегося до самых локтей холода, а дедушка медлит на пороге, видимо не желая заходить в дом один.
За ужином я рассказываю ему про московскую встречу с девушкой, жившей в одном из домов нашего района, скорее всего где-то неподалеку, потому что она помнит ребят, с которыми мы вместе проводили здесь лето. Ее зовут Ангелина, у меня не получается ее вспомнить, а ты, дедушка, не припоминаешь ли такую? Незнакомая девушка однажды остановила меня на улице и безошибочно назвала по имени. Я очень удивился, все-таки Москва — огромный город, а мы довольно-таки в стороне. Конечно, наше с мамой окончательное возвращение, а затем последовавший за повышением отца переезд в Новосибирск и новые впечатления юности многое удалили из моей памяти, но ведь и она с того периода жила не в вакууме.
Дедушка приносит черно-белую фотографию, на которой нельзя различить лиц, видны лишь фигуры двух пупсиков в широченных шортах. Фото, говорит дедушка, делал твой отец, когда тебе было три или четыре года. Вскоре после этого семья той девочки переехала.
— Знаешь, если это действительно была она, тогда понятно, почему я не помню ее имени.
— Я и сам ничего не помню.
После чая мы смотрим телевизор.
Дедушка: Интересно, они там что — ходят или ползают?
Я: Кто?
Дедушка: Когда объявляют, что вот, мол, космонавты выходили, произвели работы…
В полночь ложимся спать.
На следующее утро дедушка явно не в духе. Это происходит без видимой причины, хотя похолодание и пропажа солнца — достаточная для него причина. Встал, оделся и шарит рукой по полу около кровати, что-то бормоча с сердитыми интонациями в голосе. Со мной не разговаривает до обеда. Несколько раз проходит мимо стола, где я занимаюсь с конспектами, делая вид, что не смотрит в мою сторону. Наконец до меня доносится первая за все утро членораздельная фраза: «Доставай тарелки, картошка уже разварилась». Пока едим, он опять молчит, и только дружное звяканье ложек в граненых стаканах во время чаепития понемногу удаляет грозовой фронт с его лица.
— Чувствую себя неважно, — говорит он. — Если вдруг умру, скажи отцу, чтобы позаботился об ульях.
— Что-то соседей второй день не видно, — замечаю я, глядя в окно поверх испачканной сажей занавески.
— Дома сидят. Что в такую погоду делать?
Дед снимает с крюка прорезиненный плащ и отправляется за ответом на улицу. Часа полтора бродит где-то, потом, с шумом хлопая на своем пути дверями, возвращается — сапоги в грязи, капюшон сброшен, лицо просветлело. Покурив у печи, подходит ко мне и встает за спиной. Выдерживает почтительную паузу, за которую мне очень хочется разозлиться и на весь оставшийся день поставить дедушку в угол.
— Скоро экзамены? — спрашивает он.
— Через две недели.
— Ладно, учись хорошо. Выучишься, поедешь жить за границу.
— Зачем мне туда?
— Надо тебе мир посмотреть. Там ведь все другое.
Он берет со стола пожамканный газетный лист с программой телепередач и делает вид, будто не желает больше меня отвлекать. В этот момент мы оба понимаем, что разговору только что было положено начало.
— Дедушка, ты сумасшедший! Кому я там нужен?
— А ты никого не спрашивай! Собирай чемодан и поезжай. Не должен молодой человек на одном месте сиднем сидеть и чужие рассказы слушать.
— И куда я поеду?
— Куда хочешь — в Америку, в Африку, чем дальше, тем лучше! Когда руки и голова на месте, на хлеб всегда заработаешь.
— Ну, например, я в Китай хочу.
— Еди! Чтобы жизнь любить, надо знать, какая она бывает разная.
— В Китае язык непонятный.
— Зато он музыкальный! Ты слушай, что я говорю, и мотай на ус. Может, тебе судьбой в самом деле что-нибудь в Китае или в Египте уготовано, а ты в Москве безвылазно сидишь.
— Ну уж тогда не в Китае, а кое-где поближе. В Самарканде, например.
— Не знаю, что за Самарканд такой, а мне Прага очень понравилась. Сам знаешь, какой я ее увидел, ведь одни развалины были, и все равно, когда по телевизору показывают, я до сих пор некоторые места узнаю. Так что, говорю тебе, учись хорошо. Безграмотному везде плохо.
Возможно, дедушка мой прав, и силы, которые однажды вытолкнули меня на московскую орбиту, вновь закипают в невидимом котле, но, как всегда, я этого не вижу, не слышу и не осязаю. То, чему надлежит случиться, осторожно возьмет меня своими неощутимыми руками и разом переставит с места на место, по обыкновению не предоставляя замечтавшемуся индивиду ни времени на размышления, ни городов на выбор.