Марина Палей - Месторождение ветра
В раю, и только там, пока Монечка обнимала свое Дерево счастья, ее муж, Коля Рыбный, называл ее мышенька, гусинька, барашкин мой и еще мурзоленция (вероятно, возвеличивая ее бесшабашную неряшливость).
Рай изобиловал стыдными прекрасностями.
Пребывая в раю, Монечка прочно забывала дневной опыт, голосом здравого смысла давно уже убедивший ее товарок, что у Гименея, как у пролетариата, ничего, кроме цепей, за душой нет. Раймонда не верила этому. Для нее позолоченный стержень супружества непрестанно сиял медовым и лунным светом и дарил свое мерцание тусклым реалиям дня, расцвечивая куриные хвосты узорами жар-птиц и павлинов.
Монька, в общем-то, знала правила поведения в школе. Нельзя курить в открытую, нельзя, если захочется, красить губы на уроке и, даже если очень захочется, лучше не рисовать на парте срамные штучки-дрючки. То же самое было в Институте брака. Следовало делать вид, что главное — это уроки, общественная работа и примерное поведение, но главным-то было совсем другое, как водится у взрослых, скрытое от глаз, и Монька недоумевала, как это оплывшие отличницы так ловко делают вид, что их интересуют только домашние задания, что они полностью этими заданиями поглощены (будто за одним этим и шли в Институт) и к ним не имеет ровным счетом никакого отношения то — сладостное, лучезарное… ах!
Постепенно Монька приняла этот распорядок жизни, заведенный не ею: делала противные уроки, где можно — халтурила, где везло — сачковала и вовсе не роптала, считая, что все это нормальная нагрузка к такому дефицитному билетику. Всего и перетерпеть: утро, день, вечер. Подумаешь.
Она по-прежнему жила на Обводном — благо Гертруда Борисовна с мужем получили квартиру. В комнате появились самодельная тахта и дочь (Коля Рыбный был умелец), а непременно распахнутая крышка взятого в прокат пианино постоянно украшалась нотами украинской народной песни «Ой, лопнул обруч» (Монька отдала ребенка на музыку). За пианино, параллельно ему, лежала небольшого размера мумия — парализованная с макушки до пят свекровь Монечки, доставшаяся ей в придачу к иногороднему мужу, — лежала, лежала, лежала, глядя в потолок.
Монька звонко пропевала сочиненную кем-то песенку: давала соседкам бигуди, одалживала им треху до утра, подбрасывала ребенка до вечера и, щедро покрытая синяками, объясняла Гертруде Борисовне, что упала, ударилась о мебель, а еще пострадала в транспорте. После такого объяснения она обычно жила у мамаши несколько дней, и шло по-старому. Нет, абсолютно все словечки и все, от начала до конца, нотки этой взрослой песенки знала наизусть Монечка.
В это время она уже работала в баре у Балтийского вокзала. Баром служил пляжного образца вагончик, не вписывающийся легкомысленным видом в эту загазованную, мертвую зону, но хлипкостью строения, впрочем, соответствующий вполне. Снаружи вагончик был густо разляпан американистыми полосами и звездами, а внутри предъявлял коньяк, ириски и засохший сыр, но главное — лихой полумрак, такой сладостный после бесприютного дня, тающий дремотный полумрак с мерцающим серебряным шаром, с этим божественным уплыванием на волнах импортной музыки.
Монечка сияла за стойкой, как воплощенная радуга. Вокруг наливались и зрели плоды мандрагоры. Нетерпеливые амуры становились так хорошо оснащены для любви, так буйно топорщились любовными стрелами, что походили на дикобразов с крыльями. Монька разливала направо и налево. Она подмигивала, хихикала и приплясывала. Она успевала еще гадать подружкам на картах.
Монька любила волнующий привкус слова «марьяжный», похожего на «грильяж», «макияж», а еще на слова «охмурять», «Иван да Марья». Ах да что там! Запретные марьяжные альковы благоухали беспременно парижской «Черной магией», да ведь и легальные супружеские шатры пахли что надо… Правда, дворничиха трепалась, будто Монька с восьмимесячным брюхом лезла по водосточной трубе к любовнику. Ну, может, и лезла, что с того? Больше-то никто не видел, ну и ладно. Правда, и Коля Рыбный в недобрый час нашел у Моньки в сумочке пустой конверт, на котором вместо обратного адреса было написано: «Шути любя, но не люби шутя!» Адрес значился «до востребования», почерк незнакомый, штемпель ленинградский. Ну, стерва…
Вот тут-то на сцену вновь выплывает Гертруда Борисовна. Дело в том, что, кроме двух упомянутых увлечений, у нее были еще два, наиглавнейшие. Можно спорить на любую сумму, хоть и на сам Эрмитаж, находись он в частном владении, что никто в жизни своей не догадался бы, какие это были хобби. С этими своими хобби тетка запросто попала бы в книгу Гиннесса, узнай заинтересованные стороны друг о друге.
Она меняла свои квартиры — и жен своему сыну. Между этими занятиями не было ни прямой связи, ни логической зависимости (тем более сын жил отдельно), но происходили они одновременно, потому что происходили постоянно. Точнее сказать, старт был дан, когда тетка получила свою первую отдельную. Но так как с тех пор происходили они постоянно, то можно было сравнивать их тенденции: теткины квартиры становились все лучше и лучше, а жены сына все хуже, дальше ехать некуда. То есть между этими мероприятиями словно бы все-таки существовала обратно пропорциональная метафизическая зависимость.
Не следует понимать, что тетка, как в притче, нашла в поле колосок, обменяла на поясок, обменяла на туесок, тра-ля-ля, скок-поскок — и, в конце концов, въехала, скажем, в Юсуповский дворец, не меньше. В ее обменах вовсе не было унылого поступательного движения вперед, равно как не было и однообразно-победных витков спирали; тетка любила чистую идею и, похоже, стихийно поддерживала мысль, что цель — ничто, движение — все.
Каждое жилище, возникающее на пути Гертруды Борисовны, обладало кучей новых, по сравнению с прежними, то есть ни в какое сравнение не идущих достоинств. За то время, что Монька с аппетитом вкушала мед семейных утех и продолжала, трепеща, неутолимо алкать его, — иными словами, за эту ее медовую пятилетку Гертруда Борисовна успела обменяться с Карла Маркса в Бармалеев переулок, оттуда — на Расстанную, оттуда — на Можайскую, оттуда — на Фонтанку, а с Фонтанки на Обводный. На Обводном квартира была рядом с Фрунзенским универмагом и, кстати сказать, недалеко от Моньки, от мест, где прошла теткина молодость, но она перебралась на улицу Пушкинскую, так как, по ее словам, мечтала жить на ней с детства: тихо! культурно! зелено! — а потом она перебралась на улицу Восстания: эркер! потолки! — а потом на Владимирский проспект: центр! рынок! — а потом на улицу Чайковского: Таврический сад! гулять с Патриком! — а потом на канал Грибоедова: метро «Площадь мира»! бельэтаж! — а потом на улицу Софьи Перовской: рядом был ДАТ.
Однокомнатные квартиры становились двухкомнатными, двухкомнатные снова однокомнатными, потом снова двухкомнатными, потом снова однокомнатными, первый и последний не предлагать.
Ритуал переезда проходил всегда одинаково. Отпустив грузовую машину, тетка развешивала любимые картинки и быстренько распихивала барахло с глаз долой. Все это занимало у нее полдня. После того она садилась на телефон.
— Ну? Не идет же ни в какое сравнение!! — с привычным пафосом заводила тетка и подкатывала глаза. — Там же я задыхалась! Там же потолки были два семьдесят! А тут!! Можно же делать второй этаж!! Арнольд сделает… Нет, это уже в последний раз!! Можете мне верить!!
(Следовало понимать: разве я перенесу другой переезд?! Можете мне верить!!)
Но недели через две оказывалось, что кухня как-то темновата, спальня все-таки шумновата, а лестница-то крутовата. Тут начинался цикл поисков. Длился он недолго. У тетки была легкая рука и такой же глаз. И вот — совершенно случайно! — подворачивалась квартирка: с кухней на юг!! с комнатой во двор!! и лифтом…
— Нет, это уже последний раз, — говорила тетка, напирая на «это».
Характерной чертой теткиных обменов было и то, что соседями ее — на площадке, сверху, снизу, всюду — оказывались сплошь профессора. В других местах тетка просто не селилась. То были профессора таких наук, что тетка не умела с ходу и выговорить, но это не важно, а попадались даже академики или кандидаты наук — она точно не знала, но это было тоже не столь важно.
А с невестками было все наоборот. Тетка говорила по телефону:
— Ну? Не идет же ни в какое сравнение!!
(Следовало понимать: предыдущая была просто дрянь, а эта — дрянь во всех отношениях).
Имей тетка хоть молекулу здравого смысла, она не взялась бы усугублять процесс явного озлокачествления. Но она уже не могла остановиться.
В ней клокотал дух кочевых народов пустыни. А если взглянуть иначе, — то клокотал, когтил и терзал тетку неотвязный страх смерти. Она, наверное, — не могла себе представить, что уже до конца обречена именно на это жилище, что оно окажется последним, что в нем она будет… нет, не назову словом. И она не могла, не хотела представить, что вот именно-то эта последняя невестка подаст ей последний стакан воды… Да эта-то мразь еще и яду сыпанет, можете быть спокойны!!!