Алексей Беляков - Пепел и песок
— Коньяк? А, да. Я его родственникам деда отдал. Которого кочегар в бойлерной убил. Были просто счастливы. Как русскому человеку немного надо для счастья — избавиться от дедушки и выпить за его светлую память.
Требьенов скорбно скрипит кроватью:
— Ой, как жалко. Такой хороший коньяк — вам бы очень понравился.
— У меня есть еще. Вон его бабка приносила. — Антон Лаврович взмахивает в мою сторону рентгеновским снимком. — Кстати, что там нога? Опять ныла?
— Да, немного.
— Может, тебе бабушкиного коньячку принести? Рюмочку — и сразу перелом заживет.
Кукловод декламирует из палисадника:
— Если трезвый врач с утра, то ни врач он ни хера!
Антон Лаврович хмурится, пытается понять, откуда сиплый голос, озирается:
— Это кто говорит — нога? — И смеется. — Это нога — у кого надо нога! А знаете, за что кочегар наш сумасшедший убил дедушку лопатой? За Федора Кузьмича.
Карамзин поднимается за окном:
— За старца? Вот молодец!
— За него. Так и сказал на дознании. Убил за то, что тот не поверил в старца.
— Я бы тоже убил! Слышишь, бычок?
Антон Лаврович опускает блудливую руку в карман:
— Кстати, ты английский знаешь?
— Превосходно.
Антон Лаврович подходит к подоконнику, протягивает Карамзину драгоценную зажигалку:
— Что тут написано?
Карамзин быстро отвечает:
— На здоровье!
— Ну?
— Тут так написано — «На здоровье!»
— А! Хорошая надпись. Только кому нужно мое здоровье в Таганроге?
— Хотите, скажу, когда вы умрете, — Карамзин снова перелезает через подоконник, зловеще кряхтит и падает на пол, весь в цветочной пыльце.
— Я? — Антон Лаврович резвится солнечным зайчиком от зажигалки, озаряя уцелевшие груди и бедра нимф на потолке. — И когда?
— Через три дня! — Карамзин поднимается, застегивает большие пуговицы ширинки.
— Очень хорошо! — Антон Петрович смеется, убирает зажигалку в пухлый карман халата и выходит из палаты с песней. — Три счастливых дня было у меня…
80
Наутро, после тысячедолларовой ночи и насмешницы-Румины в бухгалтерии, я не иду в Университет. Боюсь встречи с Руминой. В сексуальной тоске я скольжу по Москве. Падаю и поднимаюсь. На чужой улице, между магазином «Чертежник» и точильщиком ножей, искрометным дедом в телогрейке, я нахожу телефон-автомат. В замороженной будке набираю номер Ами, с болью втыкаю указательный палец в отверстия диска:
— Алло! — мой голос берет жалкую ноту. — Амалия Альбертовна, здравствуйте! Это говорит…
— Я поняла, юноша, кто это говорит. — Ами смеется, в трубке шуршат веселые телефонные мышки. — Вы хотите зайти? Это очень кстати. У меня сегодня выходной. Даже водки толком не выпить. Я же люблю в компании выпивать, чтобы вокруг были люди. Приятные, интеллигентные, как ваш Бух.
Мимо будки проходят свежей походкой Румина и Мир Мирыч. Она держит его под руку, смеется, оголяя заветную щель между зубов. Снимает малиновую варежку и ладонью касается заскорузлой рыжей челки в стиле нарышкинского барокко. Она видит меня, за стеклом, за туманом. Румина машет мне и подмигивает.
81
— Проходите, юноша!
Ами в черном шелковом платье — как ведущая торжественного концерта на Ваганьковском кладбище — широким рукавом приглашает меня в дальний путь.
За ней открывается коридор, начало лабиринта, который освещает люстра былого золота с алмазными подвесками.
— Это бронза, юноша! — Ами указывает пальцами наверх, черный рукав ниспадает вниз по сушеной руке. — А то вы смотрите, словно она из чистого золота. Хорошо начищенная бронза. Я специально на днях вызывала рабочих, чтобы они начистили до блеска. Хотя сейчас чистят уже не так, как в мое время. Ко мне приходили специалисты из Кремля.
— Из какого Кремля?
— Из того самого. Снимите курточку! — Она распахивает дверцу гардероба, оттуда доносится запах увядшего жасмина. — Вот вам плечики. Ботинки можете не снимать, конечно, но вообще у меня тут дубовый паркет, и я дам вам прекрасные теплые тапочки. Гости не все разобрали. Заодно согреете ноги.
Она тянет за медную ручку гардеробного ящика, вынимает войлочный тапок.
— А где же его пара? Кстати, почему вы хромаете?
— Я прыгнул из окна.
— Как славно! Не врете?
— Нет.
— Из-за любви, надеюсь?
— Нет.
— А зачем тогда? Вот и второй тапок.
— Сложно объяснить.
— Если сложно объяснять или не хочется — надо сходу изящно соврать. Например: я прыгнул из окна, потому что… Кстати, какой этаж это был?
— Четвертый.
— Не густо. И что сказали родители?
— Ничего. У меня их нет. Пропали в Индии.
— В Индии? В Индии… — Ами мысленно листает Атлас мира. — А я была там на гастролях. Но это было так давно, когда ваша бабушка только первый раз поцеловалась. Однако пойдемте! Гости начинают нервничать.
На темно-зеленых стенах коридора в траурных рамах за стеклами театральные афиши с пергаментными буквами. В главной роли…. Кто? Кто? Она ведет меня слишком быстро, увлекая в иной мир черным шелком.
— Здесь уборная, — Ами показывает на дверь, за которой должен скрываться маленький музей. — Здесь ванная. Руки сразу будете мыть, или сперва с гостями познакомитесь? Лучше потом, после всех этих рукопожатий. Кстати, как вам эта нынешняя манера, когда дамы протягивают руку — не для поцелуя, а для рукопожатия. Отвратительно, не так ли?
— Так…
— За один проход по этому коридору можно выучить монолог Нины Заречной, не находите? В этом коридоре залог моего долголетия: я очень много хожу пешком. Вот, наконец, и гостиная! Да, кстати, вы водку принесли?
— Нет. Я думал, вы пошутили.
— Ничего себе шутки! С водкой не шутят. На будущее запомните: ко мне надо являться не с букетом, а с бутылкой. Впрочем, против букета я тоже ничего не имею. Вы всегда к дамам приходите без цветов?
— Я не хожу к дамам.
— А к той девочке, с которой вы были в библиотеке? Простите, я допускаю бестактность: уже пять минут держу вас перед дверью гостиной.
Она распахивает обе створки императорским жестом, после которого меня должно закружить в вальсе, как обезумевшего камер-юнкера.
Комната пуста. Шаловливые гости спрятались за могучим буфетом, влезли в ящики бюро, под стол с лиловой скатертью (бахрома до пола), укрылись, хихикая от пыли, за бордовыми гардинами с долгорукими кистями, пропали в трюмо, где в нижнем углу отражается испуганный крошка-Марк. Один-одинешенек.
— А где гости?
— Все уже умерли, юноша. Вы слишком долго шли. Но можете увидеть хотя бы их лица.
Ами трогает меня за локоть, как тогда в магазине, и показывает на стены:
— Видите?
Фотографии осенних лиц. Только мужчины. Велюровые проборы, взгляды поверх реальности, улыбки из мрамора.
— Узнаете?
— Да… Наверно.
— Печально, юноша. Мой секретарь сразу всех назвал по именам, едва вошел в эту гостиную.
— У вас есть секретарь?
— Да. Помогает мне с архивом. И я диктую ему мемуары. Надо успеть издать книгу. Вон там мой кабинет. — Шелковый рукав протягивается в сторону двери с молочными стеклами. — Но туда я вас не пущу: всюду бумаги. Бесценные бумаги. Письма. Александрова, Пырьева, есть два письма от Чаплина.
— Чарли?
— А какого еще? Я все храню. Даже записку от Любки Орловой, где она требует, чтобы я оставила ее мужа в покое. Славно, да? Как будто это я за ним бегала на приеме в посольстве Франции. Он ворвался за мной в дамскую комнату! Он оттолкнул жену посла, когда та преградила ему путь. Потом его вызывал Молотов и устроил такой разнос… Вы знаете, кто такой Молотов?
— Нарком.
— Это было после войны. В тот момент он уже назывался министром иностранных дел. Но Молотов надеялся, что инцидент останется незамеченным. Что все обойдется. Как бы не так! Люди из НКВД немедленно стали раскручивать это дело. С Александровым уже перестали здороваться на «Мосфильме». Он мог бы отправиться в лагеря, если бы я, благородная двадцатилетняя красавица, не сумела бы добраться до самого Сталина.
— Сталина?
— Да, юноша. Орлова побоялась, а я нет.
— Вы видели Сталина?
— Видела? Не только видела. Я осязала его. Но оставим это: слишком долгая тема для короткого вечера. Хотя еще почти утро.
Ами быстро подходит к столу, приказывает:
— Стул!
Стул-нарком с черной кожаной обивкой не двигается.
— Юноша, вы нерасторопный какой-то! Идите сюда. Отодвиньте стул. Произнесите: «Садитесь, пожалуйста, Амалия Альбертовна!» И добавьте: «Дорогая».
Я ворочаю стулом, одна ножка навсегда прижимает мой тапок. Ами садится, поводит плечами, разминая пространство, и я ощущаю запах духов от ее бирюзовых волос. Мертвой акации гроздья душистые, где так вольно дышал человек.