Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2010)
Зрелище жалкое, отвратительное. Такое ощущение, что попал на плохой спектакль, в котором тебе тоже оставили роль. Что происходит на сцене? Какая связь между актерами? Кого они играют?
Молния на рюкзаке ползет нехотя, сопротивляется.
Наушники выскакивают из кармана и повисают на проводах.
Я улыбаюсь, шепчу губами какие-то слова.
“Интересно, что они играют? — Смотрю на футляры. — Джаз? Классику?”
Кнопка “Пуск” блестит между пальцами.
С той стороны стоит девушка, та самая. Сквозь мутное стекло видно коляску и что ребенок одет в комбинезон. Девушка говорит жестами и улыбается. Она повзрослела, вид у нее спокойный — от девушки из клуба ни следа, настоящая няня.
Мой ребенок — круглолицый мальчик — смотрит перед собой. В руке у него лопатка. Время от времени он машет лопаткой — резкими движениями. Потом ложится в кресле.
Я выхожу на улицу и сажусь перед ним.
Беру за ноги поверх ботинок.
Ноги у моего сына упругие, даже сквозь комбинезон. Я постукиваю ботинком о ботинок. Мальчик улыбается, я вижу два крупных зуба. Разглядываю русые пряди, выпавшие из-под шапки. Лоб и бесцветные, по-взрослому густые брови.
Заглядываю в глаза.
Они большие и темные, потому что зрачки расширены.
В зрачках я вижу испуг и любопытство.
Продолжая разговаривать жестами, девушка поправляет мальчику шапку.
Ее ладонь задевает мою руку.
Снова жестикулирует, пришептывает, даже стучит по стеклу.
Неожиданно улыбка на лице мальчика исчезает. Уголки губ опускаются, глаза сужаются, по щеке бежит слеза. Мне хочется обнять его, успокоить. Спрятать под одеждой, под кожу. Лопатка со стуком падает на асфальт, отскакивает. Еще секунда — и он начинает горько плакать.
Она выбегает из кафе на улицу и берет нашего ребенка на руки.
Тот моментально успокаивается. Коротко, по-взрослому, вздыхает.
А потом кладет голову ей на плечо и засовывает в рот палец.
Я долго иду за ними по улице. Мимо нашего офиса — теперь на нем незнакомая вывеска. Мимо нашего дома, где в окнах спальни висят новые занавески. Мимо храма с деревянным быком.
Все это время мальчик смотрит на меня.
Следы от слез быстро высыхают.
Он смеется.
ЭПИЛОГ
Я — дерево. Оно растет за верандой нашего сада, у стены. Большое, корявое. Такое старое, что вросло в стену. Меня зовут дерево, говорю я, когда меня спрашивают. Как же так? — удивляются все. Какое же ты дерево?
Я не могу объяснить, почему я дерево, но я — дерево.
Раньше я был вороной. Это случилось сразу после выходных. Ворону нашел наш повар, когда выносил бак с кухни. У вороны было перебито крыло, она прыгала, а крыло волочилось. Улететь она не могла, жила за кухней. Я ходил к ней каждое утро. Приносил хлеб, который прятал с ужина. Потом она выздоровела и улетела. Правда, повар говорит, что ее задрали кошки.
Я — не кошка.
До выходных я был Коляном. Это большой мальчик и в сад не ходит. У него есть собака, по вечерам они гуляют. Я вижу их, потому что вечером сижу у ворот, жду родителей. В это время они тоже выходят. У Коляна белая курточка и красные сапоги.
Я хочу такие же сапоги и собаку. Но собаку больше.
Я — Колян.
Напротив садика пожарная часть. Сторож говорит, ее построили при царе. На крыше у нее два больших шара. Сторож говорит, что во время пожара шары зажигали, чтобы предать сигнал остальным башням. Тогда другие пожарные могли прийти на помощь.
Я — пожарные шары.
Летом я был нашей воспитательницей. Думаю, я и сейчас — она.
Я люблю ее с тех пор, когда привезли песок. Не знаю, как это получилось, что я — это она. Наверное, когда много думаешь о человеке, он просто переселяется в тебя.
А еще я — грузовик с песком. Ну, совсем немножко.
Раньше мне нравилось быть папиным портфелем. Перед командировкой он складывал туда газеты, будильник и кипятильник. Не знаю, кто я больше — папин портфель или мамина сумочка. Мама прячет туда счастливые билеты, их выдает в автобусе усатая женщина. Билеты, чтобы желание исполнилось, надо съесть.
Я — билет.
Когда-то давно я был маминым передником, потому что он пахнет луком и картошкой. Я картошка, потому что она вкусная. Чем бы я не хотел быть — это вишней. Однажды я оборвал чужую вишню, и меня больно налупили. Я — не вишня.
Я — окно. Когда мама повезла меня в сад первый раз, я сразу стал окном, потому что в нем было видно весь город. А еще я — шофер. Потому что он крутит баранку и под стеклом у него девушка с волосами, как у нашей воспитательницы.
Сейчас я стою у ворот и смотрю на фонарь. Его зажигают рано, потому что рано темнеет. Если фонарь зажгли, значит, уже поздно. А если поздно, значит, родители не приедут. Повар говорит, что я никому не нужен и меня бросили. Он дурак и не знает, что мой папа очень далеко работает. К тому же я знаю, что это он, а не кошка, убил ворону.
Я — не повар.
Сторож закрывает ворота. Воспитательница берет меня за руку. На ходу я все время оборачиваюсь, один раз даже падаю. Она сердится, трясет меня за руку.
“Вытирай!” — говорит на крыльце.
Я послушно тру подошвы.
Зачем вытирать грязные подошвы о грязную тряпку?
В этот момент на воротах гремит замок, слышен скрип калитки.
Я превращаюсь в камень.
Да, в эти бесконечные секунды я — камень.
Не могу пошевелиться, не могу дышать — но могу слышать.
“Что ты стоишь…” Мою руку отпускают.
Я поворачиваюсь и делаю первый шаг.
Я свободен.
Москва, 2007 — Москва, 2009
Поделочные камни
Бахыт Кенжеев родился в 1950 году. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик, эссеист. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе “Антибукер” (2004), “Anthologia”(2005) и “Русская премия” (2009). Стипендиат Канадского совета по делам искусств (2009). Живет в Канаде, США и в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.
* *
*
Что мне сиротское детство — морозное, черно-белое? что мне
целебный пар вареной картошки, перенаселенный, запущенный дом?
Чем моя юность звенела? Не вспомню.
Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченным тополем под дождем?
Минуло, кануло, и ни дочери не узнают, ни сыновья мои,
как неповторим и неласков Твой
промысел, Господи, как склонялась настурция за оконною рамою
над пропастью переулка, пропахшего тлеющей палой листвой.
Справа — пожарная часть, слева — мёртвая церковь с бедными
куполами, в центре — неладное древо жизни, и я впервые Всевышнему лгу.
А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонями медными
воздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясь на бегу…
* *
*
Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк,
шатаясь, бредет один среди иглокожей мглы.
Узок и неуютен его мирок.
Звезды-костры тускнеют, клены уже голы.
Как же неловко он зябнет на мировом ветру
в законную пору Венеры-Марса, в запретный час,
родственник бедный, гость на чужом пиру!
Как он себя жалеет — до слез из близоруких глаз!
Юность, увы, тю-тю, да и зрелость идет к концу.
Были и нехудые минуты, любовь и проч.
Ныть, уплывая в вечность, смертному не к лицу,
шепчет ему Зевес, суля долгую серую ночь
на полях Аида, где сколько хочешь вина, мой свет,
из разрыв-травы; где дикая конопля
непременно сияет алым, как маков цвет.
Будет беззвучный лучник плыть впереди соснового корабля,
а сам ты — должно быть — будешь рыдать на корме, стручок,
потому как жук, пораженец (твердит Зевес); не позовет
тебя Афродита, и не сойдется на животе пиджачок