Александр Иличевский - Пловец (сборник)
Вот такая глупость мне снилась раза по три за ночь, всякий раз я переживал все это с новой силой. И что интересно — только однажды, напоследок, мне привиделось настоящее избавленье: перед полноценным пробуждением, после солнечного пике и броска, и взрыва я глянул вверх — проводить восстающее в зенит солнце — и узрел: деву прозрачную, жидким золотом сверкающую желаньем — и лоно ее, со светилом совместившись вскоре, воссияло моим ослепленьем…
Окончательно я пришел в себя в гостях у Йоргаса. Старик в ногах сидит — поправляет кашне и смотрит вполне геройски.
Вдруг чувствую — промокает мне кто-то лоб.
Повернул через густую боль голову: девушка красоты несказанной — склонилась надо мной, но вдруг отдернула руку из стыдливости.
Волосы у нее такие черные-черные, вороные даже: так от солнца блещут — льются будто…
Йоргас мне говорит:
— Добро пожаловать обратно. — И внучку мне представляет: — Мирра.
Оказалось, к Йоргасу меня гадалка Надя спровадила. Как я грохнулся из-под карниза — на шум ко мне сверзилась сверху: и сквозь жалюзи все-то и разглядела.
Позвонила срочно Йоргасу, а пока тот на такси мчался — я сам с Молчуном управился.
Таким образом, загрузили они меня в машину. Надя чуть погодя вышла у полицейского участка — сообщить, чтоб биндюгов этих снизу забрали…
Такая вот история с бутылкой крымского вина у меня вышла.
Согласитесь — счастливая все же.
Потому что на следующий день, как менты отвалили с берега, Йоргас все-таки достал из-под камней кое-что.
А через год, когда утих шум про двух битых русских (выдворили их, перебинтованных, поскорей поздорову), я выбрался из подполья и уехал к Мирре во Флоренцию: она там учебу начинала в аспирантуре по искусствоведению.
Так что — что ни говори, а все-таки отлично у нас пробки в бутылки загоняют: иной раз намертво — не вынуть никак, хоть ты разбейся.
Р.S. Да, вот еще кое-что после этой истории у меня осталось — стишок, что я в первый день в бухте, пока загорал-купался… от нечего делать… Ерунда, конечно… Честное слово, алгебра Вирасоро и то забавней, но вот все же — что есть, то — есть, может, кому интересно.
День у моря
IТам, за пригорком, в серебреклинком при шаге блещет бухта(палаш из ножен ночи будто),где субмарину в сентябресорок четвертого торпедавспорола с лету — так от дедав кофейне слышал я вчера.Затем и прибыл вдруг сюда.Из любопытства. Ночью. Чтобыкефаль на зорьке половить.Опробовать насчет купанья воды.И, может быть, местечко полюбить.
Таксист мне машет: «Ну пока»,свет фар, качнувшись, катит с горки.Луна летит — секир-башка —над отраженьем в штиле лодки.
IIРомб бухты тихо вдруг качнул восход.И сердца поплавок приливом кровишевелится — и с креном на востокскалистых теней паруса на кровлидомишек белых вдоль по склону жмут.В кильватере лучей стоит прозрачноневеста-утро. Выбравшись из путсозвездий карусели — верткой, алчной —по свету местности приморской дачной,нагой и восхищенной, держит путь.
Над небом бьется белый перезвон.Штиль разрастается шуршаньем блескаи поднимается со дна зонтомзеркал. Вдруг бьет в натяг со свистом леска:
ночь — рыжая утопленница неба —срывается… В руке — стан утра, нега.
IIIБольшое море. Плавкий горизонтстекает в темя ярой прорвой неба.Как мысль самоубийцы, дряблый зондвисит над пляжем — тросом держит невод
метеоцентра: в нем плывет погода —все ждет, как баба грома, переводаиз рыбы света, штиля, серебра —на крылья тени, шторма и свинца.
IVЧудесное виденье на пескеготовится отдать себя воде:лоскутья света облетаюти больше тело не скрывают —
не тело даже: сгусток сна,где свет пахтает нам луна, —и запускает шаром в лабиринтжеланья, распуская боли бинт.
VСолнцем контуженный, зыбкий, слепой верблюд,с вмятиной пекла на вымени, полном стороннего света,из песка вырастает, пытаясь прозреть на зюйд,пляж бередит, наугад расставляя шаги на этом.
VIНатянув на зрачок окуляр горизонта с заката рамой,по бархану двинуть в беседку рыбного ресторана.
Сесть за столик с карт-бланшем немой скатерки,чье бельмо-самобранка, будто Тиресий зоркий.Опрокинуть в стакан полбинокля рейнвейнаи лакать до захлеба этот столб атмосферы и зренья.
Десять раз опустело и раз набежало.Бродит по морю памяти жидкое жалолуча — однако ж нетути тела, чтоб его наколоти.Вылетают вдруг пробки, и дает петуха Паваротти.
Что ли встать голышом и рвануть к причалу —раззудеться дугою нырка к началу.То-то ж будет фонтану, как люстре, брызгов.Но закат уж буреет, и полно на волне огрызков.Постепенно темнеет, как при погружении.
Звезды дают кругаля, как зенки рыб над батискафом.Или — как соли крупа, слезы вызывая жженье.От чего еще гуще плывут очертания лиц, местечек с их скарбом.
Вот выплывают Майданек и Треблинка, где утильженских волос, как лучей снопа, шел в матрасы,на которых меж вахт на подлодках ревели от страха матросы.И луна точно так же доливала в полмира штиль.
Случай Крымского моста
Рассказ о рекеЯ — дух; прозрачный, размером с кроху.
Причем — городской, не лесной. Это потому так, что не могу я в пространствах один шататься. Хотя и прозрачен, я должен пастись хоть в чьем-нибудь поле зрения. К тому ж — в человечьем. Глаза птиц, зверья темны и скудны: в них я, как сон наяву, скоро хирею и чахну.
Однако я совсем не люблю людей. Хоть я без них — никуда и ничто. Они для меня — нужда, тоска творящая; безвыходная, как труд урожая — питающая нагрузка.
Но я не паразит; я — спутник. Люди, они мне как прилипале — большая рыба. Как истребителю — стренога авианосца; как рысаку — стойло. Как водолазу — неудобные баллоны. Как аэростату для жизни балласт. Как планеру над вулканом — восходящие токи дыхания жерла!
Я же им — пшик и ничто, ломоть, поскольку прозрачен и невесом, как вакуум.
Я дух зрения — обреченный, прозрачный. Я светоносно прозрачен и не взимаю от зренья ничто, лишь так — немного греюсь. Тепло же для меня — натурально — воздух; как, впрочем, и для любой, даже самой скудной жизнью, твари.
И вот вышло так, что только в зренья тепле мне жизнь возможна. Если вынуть надолго меня соринкой из взгляда, то я быстро остыну, как дыхание на морозе — кану соленой крупой, кляксой блика на мокром асфальте, и никто в меня больше случайно вдруг не вглядится, чтоб оживить, запустить снова в воздух; а заслонят, затопчут, затрут: кому? с каких пор? стало вдруг нужно — пристальным следопытом клониться к земле, — то ища, что никто не видит. Исчезну.
Потому я обычно порхаю маркой летучей «Л. голландца», курсирую наобум, слоняясь без порта приписки во взглядах людей; шныряю проворной частицей их зрения в предметной толпе — зайчиком уличного фонаря от дребезжащей гулом трамвая витрины — бликую, мотаюсь, как морось, как пыль пустоты, тесним их движеньями, лесом их жестов. То там прилеплюсь, то здесь повишу-повисну или незримо блесну остановкой, как парус — стремлением в море: лишь бы зрения луч блуждал на мне и вокруг — живой и ясный.
Вечерами я допоздна слоняюсь в людных местах: в электричках, на вокзалах, в кафе, ресторанах, театрах, на концертах… А ежели где загощусь в жилище, то греюсь тускло в хозяйской бессоннице ночью. И если сморит хозяина сон, не теряюсь: хватаю перо сновидения и впархиваю с ним отрывком незренья под веки.
Иногда со мной происходят случаи. Случаи происходят со всеми, и с духами в том числе. Точнее — я в них совсем не от любопытства случаюсь втянут.
Любопытство, сметаемое ужасом, исчезает, как только я чую неотвратимость…
Иногда мне даже кажется, что я чуть не сам — Случай. Или — какая-то безвольно зрящая часть его, провокатор. Происходящее мне не подвластно, но время от времени я чувствую: я закваска. Случая кристалл как-то находит меня, как вещество раствора — осколок, крупинку затравки, и начинает расти вокруг своим стремительным происхождением. И тогда мне становится не по себе, словно я — способный к страху мизер-взрыватель. Или — еще точней — птичка-алмазная-невидимка, непоправимо встрявшая в турбину происходящего: мне хоть бы хны, а пике уже где-то внизу, ревя и вонзаясь, рвет плоть атмосферы.