Марина Ахмедова - Дом слепых
Она не знала, который теперь час. Сегодня Пахрудин не вынимал ящик, не ловил волну времени, и время тянулось. Наверное, уже часа два, думала Люда.
Стоя под абрикосовыми деревьями, Люда спрашивала себя: почему дети жестоки? Она помнила себя маленькой. Игры с собаками во дворе – уже тогда в дочки-матери. Зерно было только брошено, но и с этим зачатком любви Люда жалела собак. Отвечая на свой вопрос, она говорила, что в семьях этих детей нет любви. И бабушка любила повторять: там, где любви нет, жалости тоже не бывать.
Люда вспомнила мать, ее всегда пустые глаза. Научиться видеть любовь в пустоте может только ребенок слепой матери. Люда научилась. Не было такого дня, когда бы кто-то к ней подошел и сказал: «Твоя мать слепая». Люда от рождения знала, что бабушка видит глазами, а мать – нет. Материнская слепота не была для нее откровением. Мать часто молчала. Отца Люда не знала. Никогда его не видела. Тут можно пошутить – ее мать его тоже не видела…
Не было такого дня, когда бы мать или бабушка учили Люду, кого пожалеть. Может быть, она родилась с этим чувством… Но почему другие рождаются без него? Потом, после долгих размышлений в подвале от нечего делать, до Люды дошло: жалеть ее научили пустые глаза матери, шершавые руки бабушки. В их семье жила Любовь – так звали слепую мать.
Люда плакала и упрекала мать с бабушкой в том, что они, не уча, научили ее жалеть. Без жалости ей жилось бы легче. Без жалости всегда жить легко.
Но ни жалость, ни горчичные мысли не могли заставить ее выйти на поиски Чернухи. Она ни за что не выйдет из подвала.
Сказано – не выйдет. Нет. Носа на улицу не высунет. Сказано – нет.
Опустила босые ноги на пол. Еще в своем уме. Да. Горячо. Мозг кипит.
Сунула руку под подушку, достала последнюю пару чистых носков. У одного – дырка на большом пальце. Стоит ей высунуться из подъезда, как тут же схлопочет. Поэтому никуда она не пойдет.
Надела носки. Из дырки на нее грустно посмотрел большой палец. Пуля свинцовая, горячая. А Люда – мягкая, кровистая. Только дурак попрется наружу. А в городе страшно, одни мертвяки.
Взялась за шнурки, бантиком завязала – раз, два. Чернуху убили, ей ничем не поможешь. Не послушалась хозяйки, убежала. Что ж, бог дал, бог взял. А Люда останется тут, и будет сидеть вот на этой кровати – до последней горстки муки´, до последней капли воды, до последнего.
Встала. Пошла к выходу. Все молчком. А и шут с ними со всеми. А и шут. С кем шут? С кем? Какая разница. Только никуда она не пойдет.
– Люда, ты куда? – окликнула Марина.
– Никуда, – ответила грубо – так ей и надо.
Марина вскочила – бряк-бряк костями – встала на дороге.
Ой, насмешила. Да Люде и четверти лепешки в день хватит, чтобы эту пальцем ткнуть, она и рассыплется, костями ляжет, а Люда возьмет, да переступит. Только все равно никуда она не пойдет.
– Люда, опомнись! – Марина закрыла руками проход.
– Отойди, хуже будет…
– Она вернется. Прошу тебя, не ходи. Он тебя дальше подъезда не пустит. Зачем тебе этот… стресс.
– Стресс?! – Ее ногти оставили разводы на руке бывшего директора. Люда нажала еще и почувствовала ее тонкую, как палка кость. – Не надо со мной медицинскими терминами разговаривать, ты не в библиотеке! Ты не начальница мне! Отойди, кому говорю!
Марина убрала руки со стены. Слепые молчали, и их молчание собиралось в ком, который накатывал на Люду, выталкивая из подвала.
– Я пойду с тобой…
– А вот это ты врешь, – совсем легонько толкнула ее.
Если сейчас не выбежит на улицу, не сунет голову под порыв прохладного ветра, то мозг расплавится, Люда сойдет с ума.
– Моя собака, я и пойду…
Кармашек на переднике застегнула.
– Вах, из-за какой-то собаки она себя убивает! – бухнула Фатима. – Если бы ребенок пропал, другое дело! О Аллах, прости ей этот грех…
Глаз ей вырвать и растоптать! В котором остаточное зрение, отвечай!
Люда бросилась к Фатиме, но закричал Пахрудин:
– Люда, подожди!
Он нырнул под кровать, достал ящик, быстро покрутил его головки, схватил микрофон и затараторил: «Внимание, внимание! Пропала собака! По имени Чернуха! Особые приметы – шерсть жесткая, нос мокрый, любит лепешки, у нее щенки, и титьки висят до пола. Если кто-то видел Чернуху, мы находимся в подвале дома слепых на площади Минутка в городе Грозном. Если вы увидели ее, не обижайте ее, она добрая, вчера мне жизнь спасла… Не ешьте ее, пожалуйста… Внимание… Внимание…»
Первым делом принюхалась. Такая привычка появилась у нее в подвале. В мирное время город так не пах. В него пришли новые запахи – тяжелой гари и чего-то незнакомого, стискивающего грудь.
Выйдя во двор, она не собиралась задерживаться, нужно было возвращаться, пока зверь с винтовкой не учуял ее присутствия. Люда двигалась осторожно, лишь бы не хрустнуть чем-нибудь под ногой.
Нужно посмотреть вниз – увидеть труп Чернухи на земле. И вверх – узнать, уцелела ли пятиэтажка.
Люда посмотрела вниз, прошла глазами вдоль, повела ими в стороны. Трупа Чернухи нигде не было.
Нужно ее позвать, подумала Люда и решила сделать это до того, как взглянет вверх. Узнай она, что пятиэтажка цела, уже не произнесет ни звука.
– Чернуха… – негромко позвала Люда и тонко присвистнула. – Чернуха… – осмелев, позвала громче.
Взглянула наверх.
– Батюшки…
Пятиэтажка стояла. Ухмылялась разбитыми окнами. У одного из них спрятался он, прижимает глаз к оптическому стеклу, держит нержавеющий палец на курке. Видит Люду сквозь линзу. Она стоит, очумелая, в тяжелых мужских ботинках. Снайпер приближает ее. Бах! – воображение забрасывает ее в отсек будущего, и Люда, пришитая, лежит на земле во дворе. В отсеке настоящего ничего такого не происходит.
Люда думает, что надо вернуться, но идет по двору, заворачивает за угол дома. Соседний двухэтажный дом раскрошился на кирпичи. Вот где вчера бабахнуло.
Люда никого не видит, но почему-то ей кажется, из укрытий за ней наблюдают сто тысяч глаз. До ноздрей долетает запах костра или дотлевающего пожарища. Улица представляется необитаемой, и Люде кажется странным свое присутствие здесь. Она должна, обязана была умереть, ведь и сама земля, почернев от горя, умерла. А то, что Люда и девять других выжили, казалось теперь странным недоразумением, ненужной случайностью. Люда ущипнула себя за ногу, вспомнив, как это делал Эний. Если она не сошла с ума, то жива без сомнения.
Пятиэтажка совсем близко, можно рассмотреть узоры обоев в квартирах, оставшихся без фасадной стены.
Прохлада улицы не остудила ее. Холодный уж страха полз по позвоночнику, свивался в кольца. Страх – во всем теле, кроме головы.
– Эй, ты! – крикнула она в верхние окна. – Отдавай мою собаку!
Мозг раскололся на два полушария. Одно остудил холод ужа, в другом работала маленькая кочегарка. Первое сказало: «Сейчас убьет!», второе ответило: «А гори оно все огнем!»
Люда ждала, прислушиваясь то к жару, то к холоду. Поискала глазами дуло в окнах. Пятиэтажка не отвечала.
– Чернуха! – позвала Люда.
И на второй крик не последовало ни звука. Подувший ветер затрепал подол, в котором она носила щенков.
Он ушел.
Дернула плечами, сбрасывая с позвоночника ужа. Пошла назад. Нужно возвращаться. У дороги она остановилась и еще раз хорошенько подумала. Снайпер, наигравшись, ушел. Будь он тут, не отпустил бы ее. Чернуха вернется. Люда вытянула руки. На них, как на чашу весов, сложила все доводы. На правую – снайпер жив, а Чернуха мертва. На левую – наоборот, и Чернуха скоро вернется. Левая рука перевешивала.
Она вышла на проезжую часть – тихую, неподвижную. Поперек лежит гусеница, сброшенная танком, словно хвост ящерицей. По небу плывут облака. За дорогой две воронки. Стволы сломанных деревьев растянулись преградой на пути.
– Чернуха!
Эхо футбольным мячом прокатило ее крик по железной арматуре, торчащей из руин домов, по выжженной земле, только на немой трассе он зацепился за танковую гусеницу. Темные окна пятиэтажки засасывали в себя взгляд. Пора возвращаться.
Люда приблизилась к дороге. Столько раз она переходила ее, разделенную полосой надвое. В мирное время на этом участке не было ни светофора, ни зебры, машины неслись беспрерывно. Приходилось долго стоять у края, ища в потоке машин зазор.
Широкими шагами Люда перешла дорогу.
Она озиралась по сторонам, не узнавая города, в первом роддоме которого появилась на свет тридцать пять лет назад. В то время город стоял красивый, и жители других городов приезжали сюда полюбоваться архитектурой. Он не был провинциальным, но и до столичного не дотягивал. Полупровинциальный – вот это название подходило ему лучше всего.
Люда брела по рытвинам, цепляясь за ветки и стволы поваленных деревьев. В этом городе всегда жили люди важные, хорошо одетые. Работы было мало – ни заводов, ни предприятий. Чего удивляться? Разве мало в стране городов, в которых люди ничего не делают, но не умирают от голода, живут? Чем живут – одному богу известно.