Джон Апдайк - Кентавр
– Папа, пойдем!
– Нет, Питер, – сказал отец. – Этот джентльмен дело говорит. А вы сами готовы к смерти? – спросил он пьяного. – Вы-то как думаете?..
Прищурившись, выпятив грудь, надувшись, как голубь, пьяный наступил на длинную тень отца и, подняв голову, сказал отчетливо:
– Я буду готов к смерти, когда тебя и всех тебе подобных посадят за решетку, а ключ от камеры забросят подальше. Бедным мальчуганам нет от вас покоя даже в такую ночь. – Он посмотрел на меня из-под нахмуренных бровей и сказал:
– Позвать полицию, мальчик? Или, может, просто прихлопнем эту старую бабу, а? – И спросил у отца:
– Ну, что скажете, шеф? Сколько дадите, чтобы полиция не накрыла вас с этим цветочком?
Он набрал воздуха, как будто хотел закричать, но на улице, уходившей к северу, в бесконечность, не было ни души – только оштукатуренные фасады кирпичных домов, крылечки с перилами, обычные для Олтона, каменные ступеньки, кое-где с цементными вазами для цветов, да деревья на тротуарах, которые чередовались, а вдали и вовсе сливались с телефонными столбами. У тротуаров стояли машины, но ездили здесь редко, потому что в двух кварталах отсюда улицу перегораживала стена фабрики Эссика. Мы стояли возле длинного блочного склада пивоваренного завода; его рифленые зеленые двери были закрыты наглухо, захлопнуты со стуком, и отголосок этого стука, казалось, еще сковывал воздух. Пьяный стал дергать отца за отвороты пальто, всякий раз шевеля пальцами так, словно стряхивал вошь или приставшую нитку.
– Десять долларов, – сказал он. – Десять долларов, и я – молчок! – Он прижал три посинелых пальца к распухшим фиолетовым губам и не отнимал, словно пробовал, долго ли он сумеет удерживать дыхание. Наконец он убрал пальцы, выдохнул пушистый клуб морозного пара, улыбнулся и сказал:
– Так вот, значит. За десять долларов я ваш со всеми потрохами. – Он подмигнул мне:
– Ну как, мальчуган, договорились? Сколько он тебе платит?
– Он мой оте-ец, – с возмущением настаивал я. Отец растирал свои бородавчатые руки под фонарем, он был такой прямой, что казался неживым, как будто его мгновение назад зарубили насмерть и сейчас он рухнет на землю.
– Пять долларов, – сразу спустил цену пьянчуга. – Паршивую пятерку. И, не дожидаясь ответа, сбавил еще:
– Ну ладно, один. Разнесчастную долларовую бумажку мне на выпивку, чтоб я не замерз как собака. Давай, шеф, раскошеливайся. А я укажу вам гостиницу, где не задают никаких вопросов.
– Гостиницы для меня дело знакомое, – сказал отец. – Во время кризиса я работал ночным портье в этой старой развалине «Осирисе», покуда она не закрылась. Клопы там стали такие же толстые, как проститутки, клиенту и не разобрать было. Вы, наверное, «Осирис» не помните?
Пьянчуга перестал усмехаться.
– Сам-то я из Истона, – сказал он.
И я с удивлением заметил, что он гораздо моложе отца; по сути дела, он был просто мальчишка, как я.
Отец порылся в кармане, наскреб мелочи и отдал ее молодому человеку.
– Я дал бы вам больше, друг мой, но у меня, право, нет. Это последние мои тридцать пять центов. Я школьный учитель, а нам платят поменьше, чем на фабриках. Но мне было очень приятно с вами побеседовать. Позвольте пожать вашу руку. – И пожал. – Вы прояснили мои мысли, – сказал он пьянчуге.
Потом он повернулся и пошел назад, туда, откуда мы пришли, и я поспешил за ним следом. От света звезд и всего этого сумасшествия мне показалось, что кожа у меня стала прозрачной и ее распирает все то, чего мы хотели и не смогли достичь: черная машина; наш дом, моя мама, которая там, далеко от нас, наверное, уже места себе не находит. Мы шли теперь против ветра, и прозрачная маска холода сковывала мое лицо. Сзади без умолку, как орел в бурю, кричал пьянчуга:
– Ну молодец! Ну молодец!
– Куда мы? – спросил я.
– В гостиницу, – ответил отец. – Этот человек меня образумил. Тебе надо согреться. Ты моя гордость и радость, сынок. Надо беречь сокровища. Тебе необходимо выспаться.
– Нужно позвонить маме, – сказал я.
– Ты прав, – согласился он. – Ты прав.
И когда он повторил это дважды, я почему-то подумал, что он этого не сделает.
Мы свернули налево, на Уайзер-стрит. Здесь море неонового свети, казалось, согревало воздух. В одном окне видно было, как жарят сосиски. Свет расплавлял фигуры прохожих, они текли, сгорбив плечи, спрятав лица. Но все же это были люди, и уже одно то, что они существуют, ободряло меня, казалось благом, сулило жизнь и мне. Отец свернул в узкий подъезд, которого я никогда раньше не замечал. Шесть ступеней наверх, глухая двойная дверь, а за ней, на неожиданно высокой площадке, стол, клетка лифта, массивная лестница, несколько потертых стульев со смятыми и продавленными сиденьями. Слева было что-то вроде перегородки из горшков с цветами, за которой слышались голоса и мерное звяканье стекла о стекло, как будто звенел колокольчик на входной двери. И запах там стоял такой, какой я нюхал только в детстве, когда меня по воскресеньям посылали купить бумажное ведерко устриц в полуресторане-полуунивермаге у Монни. Монни был рослый флегматичный немец в глухом черном свитере, заведение его помещалось в оштукатуренном каменном доме, неподалеку от трамвайных путей, а город в то время назывался Тилден. Когда открывали дверь, звякал колокольчик, и когда закрывали – тоже. Темные прилавки с диковинными сластями и табаком тянулись вдоль одной стены, и тут же квадратные столы, накрытые прозрачными скатертями, ждали посетителей к ужину. На стульях сидели старики, и я воображал, что это они приносили с собой запах. Там пахло жевательным табаком, лежалой ботиночной кожей, пропыленным деревом и главное – устрицами; неся домой скользкое бумажное ведерко, верхние края которого были искусно сложены, как салфетка на воскресном обеде, я словно прихватывал частицу воздуха от Монни; мне казалось, что за мной в голубых вечерних сумерках легким темным шлейфом стелется запах устриц и в нем за поворотом тонут деревья и дома. И вот теперь этот запах воскрес.
Горбун портье, с тонкой, как папиросная бумага, кожей и распухшими, искривленными артритом суставами пальцев, положил «Кольерс», который он читал, и, подняв сморщенное лицо, выслушал объяснения отца, который вынул бумажник, показал свое удостоверение и объяснил, что он Джордж У.Колдуэлл, учитель олинджерской школы, а я его сын Питер, что наша машина сломалась возле фабрики Эссика, а живем мы далеко, за Файртауном, и нам нужна комната, но денег у нас нет. Высокая красная стена выросла у меня в голове, я готов был лечь около нее и заплакать.
Горбун отмахнулся от удостоверения и сказал:
– Да я вас знаю. У вас моя племянница учится, Глория Дэвис. Она всегда о уважением говорит о мистере Колдуэлле.
– Глория хорошая девочка, – сказал отец неловко.
– А мать говорит – шалунья.
– Я этого не замечал.
– И мальчишек слишком любил.
– При мне она всегда держалась как настоящая леди.
Горбун повернулся и взял ключ о деревянным номерком.
– Я отведу вам комнату на третьем этаже, чтоб не мешал шум из бара.
– Большое спасибо, – сказал отец. – Написать чек?
– Успеете и утром, – сказал горбун с улыбкой, и сухая кожа на его лице заблестела. – Надеюсь, мы не последний день живем.
Он повел нас по узкой лестнице, и блестящие перила плавно круглились под моей рукой, как спина исступленной кошки, когда ее гладишь. Лестница огибала зарешеченную шахту лифта, и с каждой площадки перед нами открывались коридоры, кое-где устланные коврами. Потом мы пошли по одному из коридоров, и наши шаги громко раздавались на дощатом полу там, где ковров не было. В конце коридора, за батареей отопления, у окна, выходившего на Уайзер-сквер, горбун сунул ключ в замочную скважину и открыл дверь. Вот она, наша цель: весь вечер мы в неведении приближались к этой комнате с двумя кроватями, окном, двумя тумбочками и висячей лампой без абажура. Горбун зажег свет. Отец пожал ему руку и сказал:
– Вы джентльмен и мудрец. Мы жаждали, и вы утолили нашу жажду.
Горбун махнул искривленной рукой.
– Ванная вон за той дверью, – сказал он. – Там должен быть чистый стакан.
– Я хотел сказать, что вы добрый самаритянин, – продолжал отец. Бедный мальчик совсем с ног падает.
– Ничего я не падаю, – возразил я.
И когда портье вышел, я, все еще раздраженный, спросил отца:
– Как называется эта дыра?
– "Нью-йоркец", – ответил он. – Настоящий старый клоповник, правда?
Это показалось мне черной неблагодарностью, и я сразу переметнулся на другую сторону.
– Скажи спасибо, что добрый старик пустил нас, ведь у нас нет за душой ни цента.
– Никогда не знаешь, кто тебе настоящий друг, – сказал отец. – Голову даю на отсечение, знай эта дрянь Дэвис, что сослужила мне службу, ее всю ночь душили бы кошмары.