Мигель Сильва - Избранное
Кошмар начался тогда, отвратительное глумление началось тогда, когда они перешагнули порог лачуги, затерянной в глубоком крутом овраге. До этого логова спустились они вдвоем, следуя за Кайфасом и Кубинцем, после того как бросили автомашину на какой-то уединенной аллее. Они пришли сюда делить добычу, участвовать в нерушимой церемонии. Неожиданно из тьмы вынырнули еще двое, чьих морд никогда ранее не видел Крисанто Гуанчес, чьих имен никогда не слышал Викторино. Они не участвовали в деле, но притащили три бутылки рома и пакет содовых таблеток, торопливо рассыпали пастилки, розоватые в свете фонаря, высокого, как пальма, широкого, как шимпанзе, и слабого, как шахтерская лампа.
Викторино и Крисанто Гуанчес хватили рома, чтобы не выглядеть молокососами, но отказались от содовых таблеток, боясь упасть в глазах своих матерых товарищей. Затем они притаились в углу комнаты — придет же когда-нибудь время справедливого распределения добычи. Который теперь час, Викторино? Он прикинул: должно быть, половина второго. Кайфас, Кубинец и два чужака пили прямо из горлышка в другом конце лачуги, развлекались грязными анекдотами, но начинали с конца, а потом, не зная, что еще добавить, разражались идиотским хохотом, рыгали и издавали прочие непристойные звуки. Вдруг они притихли. Сломав жуткую тишину, один из пришельцев, тот, кого другие называли Бешеный Пес, сказал: — Давайте поиграем с этими сопляками!
Викторино и Крисанто Гуанчес сначала восприняли эти слова как глупую шутку пьяных, какую-то секунду перед ними маячила надежда, что речь не о них — ведь они уже не сопляки, не мелюзга паршивая, а два равных сообщника, которые только что рисковали свободой и жизнью, участвовали в мужском деле и теперь, как мужчины, сидели на корточках и терпеливо ждали своей доли. Но в ответ на предложение Бешеного Пса послышалось одобрительное мычание остальных. Бешеный Пес был сущим дьяволом, к тому же в голову ему ударил ром, поэтому в его голосе и в словах чуялось что-то особенно страшное. Кайфас уже направлялся к ним, мало что соображая:
— А ну, скидывай одежу, ребята, сейчас мы повеселимся! Викторино и Крисанто Гуанчес, поняв, что им угрожает, кошачьим прыжком кинулись к двери, но натолкнулись на гиганта с фонарем, которого звали Мохнатый Бык; он загородил собою дверь и, оттолкнув, заставил отступить, Викторино сунул было правую руку в карман, чтобы нащупать нож, но Кайфас одной ручищей, как тисками, сжал оба его запястья. Кубинец и Бешеный Пес волоком оттащили в сторону Крисанто Гуанчеса. Напрасно он пытался вырваться, напрасно осыпал их проклятиями… Отпустите меня, сволочи! Викторино стоял, одинокий и беззащитный, перед Кайфасом и Мохнатым Быком.
— Сначала вам придется убить меня! — Двое мужчин, оглушенных ромом, не поняли, что Викторино прокричал жестокую правду; с него содрали одежду, загнали в темный угол и на его отчаянные попытки кусаться или вырываться отвечали ударами, которые гулко сыпались на ребра Викторино, как комья глины на гробовые доски. Кайфас гнусаво приговаривал:
— Ну ты, негритенок, не брыкайся, все равно не вырвешься. Мохнатый Бык вывернул ему левую согнутую руку за спину и тянул ее кверху, часто и резко дергая, острая, невыносимая боль нарастала.
— Ой, руку сломаете, подонки проклятые!
— Говорят тебе, не брыкайся, негритенок, — отвечал Кайфас. Борьба продолжалась несколько минут. Впрочем, кто знает сколько? Пьяные громилы разбили ему переносицу, сломали ключицу. Кайфас прижег ему мошонку зажженной сигаретой, содрал кожу с ягодиц своими хищными когтями. Викторино в тоске подумал, что его сейчас убьют, почувствовал, как к самому горлу подкатил холодный комок и стал душить, и это, наверное, и была сама смерть.
— Ну-ка, давайте сюда! — послышался вдруг рык Кубинца из соседней комнатушки.
И только тогда они оставили его, почти потерявшего сознание. Он уткнулся позеленевшими губами прямо в грязь, с трудом, перекатывая во рту проклятия и бранные слова: Чуть не убили меня, сволочи. Потом погрузился в какой-то обморочный туман; по временам издалека доносились наглые смешки Кайфаса; боль в ключице не давала ему совсем лишиться чувств. Заброшенный домишко вновь обретал гибельную таинственность.
Они ушли с добычей, оскорбляя рассвет своей пьяной икотой, они забыли в доме фонарь, оставшийся гореть среди пустых бутылок. Его ленивый отблеск напомнил Викторино, где он находится, Крисанто Гуанчес лежал, вытянувшись, в темной луже, израненный и окровавленный, как и он сам. Богохульства Крисанто Гуанчеса возносились прямо к небесам, он не смог перенести зверских пыток, жуткой непрерывной боли, его едва не придушили.
Крисанто Гуанчес, истерзанный и опозоренный, не вспоминал более ни о чем, не обращал никакого внимания на сострадательные уловки Викторино. Его едва не придушили, его измяли, он не смог выдержать. И теперь он не сводил с потолка безразличных мертвых глаз.
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
Викторино привел свой «мазератти», чтобы его благословил взор Мальвины. У Мальвины увлажняются ладони рук, ей все равно — приедет ли он на осле или в санях. Главное, что он приехал, она его ждет с самого завтрака, одетая в белое платье, а теперь делает вид, что поливает клумбы в саду. Мальвина — высокая, почти такая же высокая, как Викторино; под глазами у нее синева, настоящая, хотя это уже и не модно; глядит невесело. Она влюблена в Викторино с того самого дня, когда впервые взобралась на его мотоцикл, когда тесно прижалась к его спине в легкой рубашке, которая приятно щекотала ее едва обозначавшиеся юные груди. Потому с той поры она стала сосать ментоловые карамельки и зачитываться комиксами — Викторино мог перевоплощаться в Супермена, Поупи [70], или Мандрейка, или в любого другого героя, в какого только захочет. По мере того как они росли, Мальвина влюблялась все больше, и вот под глазами у нее синь, на совести — уже два года тайных поцелуев и запретных ласк. Викторино пытается идти дальше, до самого конца; он тысячу раз умолял ее об этом, старался обойтись и без мольбы, но она прекрасно знает, она предугадывает движения его души: после того, как он овладеет ею, он не будет ее любить по-прежнему, да, это не предрассудок — он не будет ее любить по-прежнему, как не любит по-прежнему те вещи, которые ему уже принадлежат. Мальвина в этом уверена, поэтому она упирается, сгорая от страсти в его объятиях, до смерти желая раскрыться, как раковина, под нажимом упрямых коленей Викторино: Не капризничай, любимая моя. Он целует ее, как, наверное, целовал сам царь Соломон, он просит у нее нежности, которую она хотела бы дать ему, не может дать ему. Все остальное в жизни Мальвины не имеет значения: занятия в католическом французском колледже (Je vous salue, Marie, pleine de grace, le Seigneur est avec vous, et caetera [71]); фортепьяно, развращенное томными сентиментальными вальсами; два сорокалетних друга дома, которые были бы непрочь на ней жениться; отупляющее чтение благопристойных романов — мать не разрешает ей читать романы сомнительного содержания. Сегодня день рождения Викторино, и он не приехал в назначенный час повидать ее. Единственная отрада в этом скучном мире — греховное сопротивление объятиям Викторино, нет, нет и нет с дрожью в голосе, нет и нет, затрудняющее дыхание и бросающее синеву на ее веки.
Викторино оставляет «мазератти» на аллее и идет к Мальвине, которая тоскливо ждет его, окруженная маргаритками и папоротниками, овеянная светским запахом малабаров, состязающаяся в аристократической утонченности с орхидеями.
Они входят в дом. Мальвина уже рассыпала восхищенные ахи и охи по поводу сверкающих на солнце частей автомобиля: Это что-то дивное. Они лавируют среди лиможского фарфора, ковровый кардинальский путь ведет их прямо к библиотеке.
— Я не приглашен на празднество к Лондоньо, — говорит он, задерживаясь перед дверью и пропуская ее вперед. Тогда я тоже не пойду, говорит она. Ответ, который он предвидел.
Библиотека — самое укромное место в доме, ее атмосфера пропитана дыханием пожелтевших пергаментов и замшевых переплетов, Гаруна аль-Рашида и Виктора Гюго. Голубоватое окно смягчает резкий наружный свет — надо зажечь лампу, если хочешь расшифровать золоченые угасшие буквы, если желаешь разглядеть клейменые хребты книг. Викторино и Мальвина не зажигают лампы.
Один-единственный портрет оживляет полутьму зала, поглядывая на свою собственность, ограниченную, правда, небольшим пространством между парчой на окнах и красным деревом шкафов, — это портрет доктора Хасинто Перальты Эредии, адвоката с рождения, экс-сенатора республики, члена правления и акционера многих обществ, хозяина этого дома, отца Мальвины, дяди Викторино. Его сияние не меркнет и в этом помещении — солнечные крупинки, сеющиеся сквозь окно, почти все оседают на его ясном лике, а к вечеру прислуга зажигает неоновую рамку, бросающую на портрет мертвенный отсвет, — ему ни секунды не дают остаться наедине со своими бархатными покоями. Юридическая премудрость змейками бороздит дядюшкино светлое чело; деньги, текущие в его бумажник, придают влажный блеск огромной жемчужине, озаряющей его черный галстук. Портрет исполнен в академической манере, однако не лишен выразительности — творение испанского художника, конечно, прославленного, придворного живописца короля Альфонсо Тринадцатого и прекрасной Отеро [72], — дон Хасинто Эулохио не рискует доверять свою физиономию бредовой мазне национальных художников.