Ричард Олдингтон - Единственная любовь Казановы
— Бесчестное?! — воскликнул Казанова, сверкая глазами. — Разрешите сказать вам, синьор, что картежный долг — это долг чести! Вы говорите мне, что играть в карты бесчестно, вы упрекаете меня за то, что я на этом делаю деньги. А разрешите вас спросить, методы банкира и ростовщика, которые законно наживаются на людской нужде и дают деньги под проценты, — это менее бесчестно? А то, что у торговца заморскими товарами океан играет роль карточного стола, а корабли являются ставками, — это менее бесчестно? Игрок за карточным столом идет на риск, а шарлатаны, именуемые лекарями, играют в полной безопасности: если пациент выздоровеет — значит, он выздоровел благодаря гению лекаря; если же он умрет — значит, на то воля бо-жия. А чем торгует адвокат — дает возможность поставить на чужое золото или свободу, или счастье, и человек выигрывает или проигрывает по прихоти старого, глупого, испорченного судьи! Да вы сами, синьор! Чем торгуют люди вашей профессии — надеждой на рай, которого никто не видел, в грядущем, существование которого никто не может ни доказать, ни опровергнуть, — словом, идет куда более дорогостоящая и безрассудная игра, чем любая…
— Хватит, синьор! — Глаза отца Бернадино стали жесткими от гнева и возмущения. — Позвольте мне больше этого не слушать и позвольте дать вам совет попридержать язык. За последние несколько минут вы наговорили достаточно, чтобы поместить вас в такое место, где вы будете надолго лишены всякой возможности играть в карты, и сейчас больше, чем когда-либо, — ибо я обязан сообщить куда следует о том, что вы сказали, и больше, чем когда-либо, я советую вам побыстрее уехать из Папского государства. Прощайте!
2Не столько цинизм, сколько жизненный опыт подсказывал Казанове, что потеря друга — не всегда большая беда, это может быть даже и ко благу, ибо позволяет сохранить запасы дружеских чувств. Но Казанова ни на секунду не пытался скрыть от себя, что расставание с отцом Бернадино несколько огорчило его — всегда ведь неприятно видеть славного человека, опутанного паутиной морализирующего идиотизма.
Казанова снова опустился на скамью, чувствуя, как на его широкие плечи навалилась усталость. Ну и день выдался — сплошные волнения и напряжение: и толпа от широты чувств немного круто обошлась с ним, да и угроза возмездия со стороны церкви и донны Джульетты — а обе по-своему были оскорблены Казановой — не слишком располагала к веселью. Разрыв с ученым и глубоко верующим библиотекарем завершил преподанный Казанове урок и добавил усталости. Казанова сгорбился над столом, рассеянно крутя в пальцах ножку пустого бокала, и задумался. Уехать из Рима? Что ж, наверное, ему надо выбраться из города до того, как закроют ворота на ночь, — во всяком случае, пора двигаться в путь. Но куда?
Вопрос повис в воздухе, пока Казанова наполнял бокал и пил вино. Им овладела меланхолия, находясь во власти которой человек готов распространить на себя досаду, испытываемую по отношению к другим. Ему очень не хотелось куда-то двигаться — ну и пусть его убьют головорезы Аквавивы или, еще лучше, арестуют возмущенные его поведением власти. Не прибавляла уверенности в себе и поношенная одежда, и сознание, что парик не по нему — он-то может считать такую небрежность в одежде знаком того, что расстался с церковью, но те, кто отвечает за дисциплину в ее рядах, могут подумать иначе. Это соображение, подкрепленное вином, пробудило в нем достаточную энергию, чтобы решить, по крайней мере, куда бежать — в Неаполь. Быть может, тамошние друзья все-таки не забыли его, а полиция, наоборот, забыла. Во всяком случае, бегство в Неаполь от гнева Рима будет служить ему превосходной рекомендацией или возобновлением рекомендации, поскольку между двумя дворами существовала вполне оправданная нелюбовь…
В этот момент раздумья Казановы были прерваны — он почувствовал, как кто-то дернул его за рукав, и, оглянувшись, увидел необычайно грязную старуху. Как многие мошенники, Казанова часто сострадал отдельным беднякам и несчастным, но с полнейшим презрением относился ко всем абстрактным планам или прожектам по искоренению бедности. Он полез в карман за монетой, чтобы подать старой сове, но тут его сильнее дернули за рукав, и он внимательнее вгляделся в старую каргу. Она протянула ему письмо, что удивило его куда меньше, чем медленно дошедшее до его сознания обстоятельство: у этой грязнущей и оборванной старухи — молодые, пухлые и хорошенькие ручки, глаза под густыми седыми бровями — веселые и слишком блестящие для старой клячи, плетущейся к могиле, седые же и сальные волосы, выглядывавшие из-под чепца, — вовсе и не волосы, а вата…
— Вы неплохо изменили свою внешность, — сказал Казанова, — но у меня нет конфетти, и мне осточертел карнавал…
В глазах старухи появился испуг. Она бросила письмо на стол и, ускользнув от Казановы, попытавшегося ее схватить, с проворством, необычайным для женщины, которой за семьдесят, подхватила свои юбки и помчалась к двери, показав на бегу очень красивые щиколотки и икры. Казанова не успел выбраться из-за стола, как женщина исчезла за дверью.
Сев снова за стол, он взял письмо — оно было написано на хорошей бумаге, хотя и несло на себе отпечатки грязных пальцев переодетого курьера, но поскольку оскорбительный прием снятия отпечатков пальцев еще не был введен в практику и даже не придуман, Казанова понятия не имел о том, какой ключ к разгадке он держит в руках. Вскрыв конверт, он прочел:
«Флоренция. 30-го. А.».
Сие короткое и весьма загадочное послание оказало мгновенное и поразительное действие на Казанову. Он заплясал по старой таверне, схватил флягу с вином, обнаружил, что она почти пуста, швырнул ее на пол так, что она разбилась вдребезги, и, хлопнув в ладоши, крикнул синьору Эрколе, чтобы тот принес новую флягу… Казанова понимал, что старуха была не Анриетта, но был уверен: это кто-то, знающий ее; из послания же он понял, что ему следует быть во Флоренции 30-го числа этого месяца, а поскольку теперь было только 17-е, то времени у него было предостаточно.
Эрколе, спотыкаясь от спешки, принес новую флягу с вином и был немало удивлен неожиданной переменой в настроении Казановы, а когда услышал вопрос Казановы, глаза у него и вовсе расширились, но отвечал он, не задумываясь.
— Мне нужно получше одеться — ты не знаешь никого, кто мог бы мне в этом помочь?
— Да, синьор, знаю.
— Пошли за ним тотчас же… и, Эрколе…
— Синьор?
— Можешь взять на себя труд тотчас отослать письмо в Венецию?
— Да, синьор.
— Отлично. И еще, Эрколе…
— Синьор?
— Я хочу немедля выехать во Флоренцию. Купи мне почтовую карету, закажи лучших лошадей…
— Это будет стоить денег, синьор Джакомо…
Вместо ответа Казанова вытащил кожаный мешочек, принесенный отцом Бернадино, и, громко звякнув золотыми монетами, небрежно бросил его на стол. Эрколе осклабился, показав в сочувственной и алчной улыбке желтые сломанные клыки, и помчался выполнять приказания. А Казанова в ожидании торговца одеждой преспокойно уселся за стол и стал писать письмо сенатору Брагадину. «Ключ Соломона», не говоря уже о других обстоятельствах, вынуждает «вашего любящего и преданного Джакомо» немедленно выехать из Рима во Флоренцию, «где необычайная удача ждет меня», а потому, приводя многие равно неоспоримые доводы и высказав немало приятной лести в адрес всех в Венеции, «духи повелевают», а «ваш любящий Джакомо умоляет» сенатора Брагадина тотчас же выслать Казанове на флорентийский банк такую сумму, какую в состоянии дать.
Вот как получилось, что более или менее знаменитый Джакомо Казанова, намеревавшийся отбыть из Рима ночью через ворота Сан-Джованни, на самом деле выехал из города солнечным днем, в четыре часа пополудни, через ворота дель-Пополо — по Фламиниевой дороге, что ведет на север, а не по Аппиевой, ведущей на юг. Карета была старая, но прочная, удобная и достаточно устойчивая для путешествия по ухабистой, полной рытвин дороге. Да к тому же форейтор так весело взмахивал кнутом, так по-братски ругал лошадей, а копыта их выстукивали такую веселую дробь, что и Казанове становилось веселее, хотя именно он такое настроение в них и вдохнул. Он с восхищением поглядывал на свои новые золотые пуговицы и кружевные манжеты. Вольный воздух путешествий после душно-однообразной жизни в Риме, веселые краски костюма после вороньей черноты сутаны преисполняли Казанову чувством, что он снова стал синьором, — а разве Казанова, говоря откровенно, не жаждал больше всего на свете наслаждаться привилегиями синьора, не считая, однако, нужным соблюдать связанные с этим ограничения и обязанности?
Словом, Казанова в преотличном настроении с грохотом мчался на север и, глядя назад, через пустынную Кампанью, всякий раз видел, как уменьшается вдали купол Святого Петра. Но… всегда ведь есть «но», всегда источник наслаждения несет с собой что-то неприятное. Думая об Анриетте и Джульетте — а мысли о них часто посещали Казанову, — он никак не мог выбросить из головы нелепое и унизительное сравнение: ему вспоминалась басня Эзопа, в которой собака бросает в реку кусок мяса, чтобы схватить увеличенное его отражение. «Красота таит обещание счастья» — да, конечно! Но счастье должно быть реальным, а не только обещанным. К тому же инстинкт самосохранения, столь хорошо развитый у Казановы, побуждал его как можно скорее выехать из папских владений, подальше от влияния донны Джульетты и Аквавивы, а также от мрачных римских сбиров, которые уж никак не способны посочувствовать влюбленному, спешащему на свидание. В этой достаточно реальной опасности Казанова пытался найти оправдание тому нетерпению, с каким он стремился попасть во Флоренцию. Ему ни разу не пришло в голову, что Анриетта в своей записке, возможно, давала понять, чтобы он не приезжал во Флоренцию до тридцатого, хотя он, конечно, подумал, что ее чрезвычайно лаконичное послание столь же двусмысленно, как предсказание оракулов.