Александр Фурман - Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть III. Вниз по кроличьей норе
Целью оказался детский сад (можно было бы, конечно, и догадаться, исходя из «тимуровского» контекста). Проволочная калитка почему-то была не заперта – видимо, об «акции» заранее договорились со сторожем. Во дворе Таня, как фокусник, достала из большой хозяйственной сумки коробки с детскими акварельными красками, кисточки и даже банки для воды, раздала их участникам рейда, объяснила, где находится водопроводный кран, и велела поскорее приниматься за работу – а то уже светает. Это было сильно сказано: небо лишь немного посерело, и на нем стали видны стремительно несущиеся злобные тучи.
Все деревянные поверхности на территории детского сада были ядовитого синего цвета. «Ты можешь рисовать все, что придет тебе в голову», – пресекла Таня очередную попытку Фурмана сориентироваться. Соседи криво выводили там и сям «тимуровские» красные звезды и какую-то мелкую ерунду типа цветочков, бабочек и рыбок, причем понять, что есть что, можно было только с их собственных слов. Дешевая акварель смотрелась на синем фоне отвратительно. Примерившись, Фурман начал рисовать на стене что-то вроде комиксов, но тут стал накрапывать дождик.
– Чего ж мы взяли акварель, а не масляные краски? – недовольно спросил Фурман у Тани. – Ведь все же смоет!
– Это неважно. Что у нас было, то и взяли. А теперь нужно побыстрее все закончить и уйти.
– Как это, неважно? Мы же, вроде, делаем это для детей, а не для галочки? А так получается совершенно бессмысленная работа, какая-то никому не нужная имитация «тимуровской» деятельности! Через пару часов дети придут сюда, увидят какие-то грязные разводы и подумают, что это хулиганы нарочно испачкали им стены…
– Знаешь что, Саша, – гневно звенящим голосом произнесла комиссарша. – Отстань от меня! Не хочешь рисовать – пожалуйста, я тебя не заставляю, это дело совершенно добровольное. А ко мне со своими вопросами больше не лезь. Ты извини меня, конечно, за резкость, но тебе еще никто не говорил, что ты страшный зануда?
Спорить было глупо, но, заметив тайные сочувственные улыбки соседей, Фурман обиженно поинтересовался у них: «Она у вас всегда такая или это относится только ко мне лично?» – «Нет, – убежденно ответили ему, – вообще-то она совсем не такая. Просто сегодня не выспалась, наверное…»
Между тем дождик усилился, и вскоре Таня дала команду сворачиваться.
Бежать в половине шестого утра под дождем по скользкой проселочной дороге под унылое карканье ворон – неплохое начало нового дня…
От общей трудовой повинности их отряд, конечно, не освободили, но работа на этот раз была более интересной: заготовка банных веников в лесу. На место и обратно «труддесант» (еще одно коммунарское словечко) доставили на автобусе. В пути коммунары пытались петь, однако на тряской дороге пение невольно превращалось в какое-то идиотическое блеяние, вызывавшее мучительно долгие приступы общего хохота.
В «вениковязании» имелись свои профессиональные тонкости. Например, оказалось, что деревья, ветки которых шли на веники, должны быть не только определенного вида, но и определенного возраста и «состояния здоровья», поэтому найти их в нужном количестве в смешанном лесу не так-то просто. Кроме того, выяснилось, что связывать ветки лыком (узкими полосками содранной коры) в более или менее пристойные веники получается только у тренированных Никитиных и у пары живущих в деревнях карельских ребят. Горожане в буквальном смысле «не вязали лыка», поэтому во всех бригадах пришлось ввести дискриминационное разделение труда (понятно, что вязать веники было намного скучнее, чем гулять по лесу). Тем не менее норма выработки оказалась посильной, и в ожидании автобуса все еще успели всласть поваляться в густой нехоженой траве на опушке леса, наблюдая за медленно пенящимися облаками.
Послеобеденный «мертвый час», который у коммунаров назывался «ПЧМ» («полчаса молчания»), для многих оказался спасением. Но потом погода опять испортилась. Все набились в большую спальню, и в качестве «вечернего дела» (вместо слова «мероприятие» коммунары предпочитали говорить «дело»: «творческое дело», «отрядное дело» и т. д.) был предложен «общий разговор» на тему «Что бы я сделал, если бы у меня был миллион». На поставленный вопрос отвечали по кругу. Речь шла о вполне мифической сумме, и намерения у большинства коммунаров оказались самые благородные: например, выкупить из застенков чилийской военной хунты Луиса Корвалана или передать все деньги в детский дом. Кое-кто, однако, пытался эпатировать публику жалкими индивидуалистическими фантазиями. По крыше монотонно барабанил дождь, в помещении было очень душно и влажно. Дискуссия явно не клеилась. Когда очередь дошла до Фурмана, он, наскоро прикинув возможные варианты, сказал, что, наверное, не успел бы ни на что толком потратить эти деньги, так как очень быстро раздал бы все друзьям – по их просьбе. «О, это здорово! Ты, главное, не забудь меня предупредить, когда получишь деньги!» – пошутил кто-то. Все слегка оживились, но потом плановое мероприятие продолжилось в прежнем вялом ритме.
Так дальше и пошло: работа (в последующие дни это был сбор целебной травы толокнянки), хождение строем, пение в кругу, дожди, какие-то нелепые отрядные соревнования и инсценировки типа КВНов, легкий голод, недосып…
Единственной отрадой для Фурмана были выезды к Ладожскому озеру, на лесистых берегах которого и росла толокнянка. Ладога только на картах называлась озером, а по виду была настоящим морем – безмерным и равнодушно древним. Прибрежный пейзаж был типично прибалтийский, Фурман полюбил такой еще со своих детских поездок в Палангу: дикие песчаные пляжи и горки с цепляющимися за них корнями высоких прямых сосен, прозрачный лес с сухой хвойной подстилкой, острые смоляные запахи, холодноватый морской и небесный простор…
2Никто в лагере не курил, и, похоже, это вообще воспринималось здесь как порок, поэтому курящим москвичам с первого же дня приходилось скрываться в густых кустах возле дороги. Между собой они стали называть это место «точкой». Ради компании туда частенько захаживали и некурящие, и вскоре «точка» превратилась в тайный оппозиционный клуб. Главными мишенями недовольства и упражнений в остроумии были жалкие бытовые условия, «казарменные» порядки, беспробудное невежество «аборигенов» и скука лагерных «мероприятий», особенно возмутительная на фоне всех этих затверженных лозунгов «коммунарцев» о творчестве. «У них ведь глаза немые! Им нечего сказать! – страстно восклицал Рожнов и выносил окончательный приговор: – В них нету Моцарта!..»
Когда на «точку» приходила Мариничева, между ней и всеми остальными разгорались жестокие споры.
«Я ненавижу “точку”, – записывала Мариничева по ночам в своем блокноте. – Массовый психоз царит над ней. И сермяжные законы “мы” – “они”. В голову мне прийти не могло, что выйдет такое. И самое страшное – с теми ребятами, которых я вот уже три месяца ужасно люблю…»
ПИСЬМО НАППУ
(не отправленное, чтоб не пугать заранее)
Вот тебе, Наппу, картинка последнего общего сбора. Наши, как всегда, опоздали, зашли обтрепанной ватагой. Обтрепались и опустились здесь порядочно. Опошлились – даже оподлились (как Рожнов сказал) – все ради протеста.
Сидели в углу, сбившись в кучку. Собака рядом. Дети и собака. Пастораль. Опять их ругнули.
Им очень тяжело здесь, Наппу. Так тяжело, что сердце мое надрывается. Они не хотят обсуждать «Что бы я сделал с миллионом рублей?» и не верят в слова лагерных, что на спасение Луиса Корвалана отдали бы… Они хотят общаться друг с другом. Потому что они умнее, образованнее этих ребят. И как же они гордятся, как любуются тем, какие «мы» хорошие, развитые, остроумные. Я им говорю, что такое – фашизм.
И страдаю за них, и ненавижу. Но ах как трещит коммунарство под их трезвым взглядом!
Наппу, а ведь здесь, в пасторали этой, формализма – пруд пруди. «Три года назад на этом разговоре на эти же вопросы…»
И шоры «традиций». Своим-то я объясняю, что надо чужие порядки принимать безоговорочно, раз мы – гости. Но сама с холодком скуки боюсь: а вдруг и та стенгазета, что я здесь задумала, – тоже «нарушение традиций»? Очень сложно, когда нет постоянного поиска, творческой ругани.
Кстати, мне наши клýбники с самого начала о косности твердили. Я не хотела видеть, потому что уверена была, что коммунарская религия простоты и доброты скроет широким разливом эти торчащие обломки. Разлив есть – но и косность выпирает.
Мудрость комиссара Эли – пожалуй, единственное, что спасает «АП» от деградации, то есть полного разрыва с лагерем, бунта.
Коммунарскую «религию» чувствуют Борька, Рожнов (но и массовому психозу отщепенцев тоже подвластны), Никитины – те так прямо растворились уже в отрядах и общем кругу. Липовецкая научилась лицемерить, изворачиваться (самое поганое). Таня Чернова очень близка к тому, но, кажется, выровнялась. Лариска Артамонова – та не принимает в открытую. Но так достойней.