Ричард Форд - День независимости
– Это твоя философия, Фрэнк, не моя. Я от тебя это годами слышала. Для тебя важно только одно: как долго продержится нечто невероятное. Верно?
Я сделал первый глоток холодного в точную меру джина. Меня понемногу охватывало предвкушение долгого, ворчливого разговора. Мало найдется на свете ощущений более приятных.
– Для некоторых невероятное может продержаться так долго, что станет реальностью, – сказал я.
– А для остальных не может. И если ты собираешься попросить выйти за тебя вместо Чарли, не стоит. Я не выйду. Не хочу.
– Я всего лишь попробовал высказать в этот переходный момент эфемерную истину, чтобы пробиться за ее пределы.
– Вот и давай пробивайся, – сказала Энн. – А мне еще обед для детей готовить. Впрочем, должна признаться: я думала, что это ты женишься после развода. На какой-нибудь фифе. Была не права, признаю.
– Может быть, ты не очень хорошо меня знаешь.
– Ну, извини.
– Спасибо, что позвонила, – сказал я. – Прими мои поздравления.
– Да ладно. Пустяки. – Она попрощалась и положила трубку.
Однако… пустяки? Все это пустяки?
Ничего себе пустяки!
Чтобы смыть вскипающую горечь, я залпом проглотил джин, и тот перебил дыхание, продрал судорогой тело. Пустяки? Да это же эпохальное событие! И неважно, станет ли избранником Энн аристократичный Чарли из Дип-Ривера, или хилый, с извечной авторучкой в нагрудном кармане Уолдо из «Лабораторий Белла», или покрытый татуировками Лонни с автомойки, – я буду чувствовать себя одинаково. Куском дерьма!
До этого момента мы с Энн располагали приятной, удобной, эффективно работающей системой, которая позволяла нам вести раздельную жизнь в одном маленьком, опрятном, безопасном городке. Нас посещали дурное настроение, печали, приступы отчаяния, радости – то была целая коробка передач, заполненная сцеплявшимися и расцеплявшимися шестеренками жизни, но в коренной своей основе мы оставались теми же людьми, что когда-то поженились, а потом развелись, только с иначе построенным равновесием сил: те же самые планеты той же Солнечной системы, но с другими орбитами. Однако в трудное время, по-настоящему трудное, скажем, после автомобильной аварии, за которой последует долгое валяние в ренимации, или при продолжительной химиотерапии, не кто иной, как один из нас, ухаживал бы за другим, вел долгие и нудные разговоры с врачами, болтал с медсестрами, предусмотрительно задергивал и раздергивал тяжелые шторы, смотрел долгими безмолвными вечерами телевикторины, шугал любопытствующих соседей и давно позабытых родственников, любовников, любовниц – мстителей и мстительниц, явившихся, чтобы свести счеты, – отгонял бы их назад, в длинные коридоры, сообщая доверительным шепотом: «Ночь она провела хорошо» или «Он сейчас отдыхает». И все это, пока больная (больной) дремлет, а необходимые приборы пощелкивают, жужжат и вздыхают. Я о том, что мы поддерживали бы друг друга в страшные минуты, раз уж не получилось поддерживать в счастливые.
И со временем, после долгого выздоровления, при котором одному из нас придется заново осваивать какие-то основные функции человеческой жизни, ныне принимаемые нами за данность (умение ходить, дышать, мочиться), у нас состоятся определенные ключевые беседы, мы обменяемся определенными хмурыми признаниями (если еще не успели обменяться ими, когда этому одному грозила смерть), примиримся с важными истинами и потому сможем создать новый и (на сей раз) нерушимый союз.
Или не сможем. Не исключено, что мы просто расстанемся снова, обретя, однако ж, новую силу, понимание и уважение, достигнутые переживаниями и страхом за хрупкую жизнь другого (или другой). А теперь все это как ветром сдуло. И разрази меня гром! Если бы я в 81-м думал, что Энн снова выйдет замуж, я сражался бы, как викинг, а не соглашался на развод, точно некий деликатный, павший духом святой. И сражался бы по дьявольски основательной причине: независимо от того, где она держала ипотечные документы, Энн более чем допускала мое существование. Моя жизнь была (а до некоторой степени и осталась) играемым на сцене спектаклем, и Энн всегда присутствовала в зале (внимательно она следила за представлением или вовсе не следила – не суть важно). Все достойные, разумные, терпеливые и любящие составные части моей персоны получили развитие в экспериментальном театре нашей прежней жизни вдвоем, и я понимал, что, перебравшись на жительство в Дип-Ривер, Энн сокрушит многие из них, развалит всю нашу иллюзию, чтобы закрепиться в другой, а мне останутся лишь полинялые, истертые костюмы, в которых я продолжу лицедействовать перед самим собой.
Вполне естественно, что я погрузился в отдающие серой омуты вневременной подавленности, целыми днями сидел дома, никому не звонил, поглощал джин, раздумывал, не вернуться ли мне на курсы по управлению тяжелыми машинами, – словом, становился причиной тягостного смущения для моих знакомых и чувствовал, что постепенно выпадаю из реального существования.
Раз или два я разговаривал с детьми, и мне показалось, что они просчитывают супружество их матери и Чарли О’Делла с той же живостью, с какой мелкий держатель ценных бумаг реагирует на подорожание акций, на которых, нисколько не сомневается он, ему рано или поздно предстоит прогореть. Пол, впоследствии переменивший мнение, к большому моему огорчению, заявил, что Чарли «в порядке», и признался, что в ноябре ходил с ним на матч «Гигантов» (я об этом не знал, поскольку был в то время во Флориде и подумывал о поездке во Францию). Клариссу, казалось, свадьба интересовала больше, чем концепция повторного брака, нимало ее не занимавшая. Ее заботило, как она будет одета, где все остановятся (в эссекской «Гризуолд Инн»), пригласят ли туда меня (нет) и сможет ли она стать подружкой невесты, если в будущем женюсь я (на что она, по ее словам, надеялась). Мы втроем немного поговорили обо всем этом – кто-то из детей пользовался отводной телефонной трубкой. Я постарался умерить страхи, подсластить ожидания и успокоить нараставшее волнение, связанное с моим и их (возможным) злополучием, и в конце концов у нас просто не осталось что сказать друг другу, мы попрощались и больше никогда не разговаривали ни в этих именно обстоятельствах, ни подобным образом, ни голосами столь невинными. Кончено. Пфф.
Свадьба, немноголюдная, но изысканная, состоялась «на дому», в принадлежащем Чарли особняке, который носил название «Холм» (претенциозный нантакетский коттедж из обтесанных вручную бревен, перестроенный, разумеется: огромные окна, деревянная мебель из Норвегии и Монголии, встроенные шкафы с дверцами заподлицо со шпонированными стенными панелями, солнечные батареи, теплые полы, финская сауна и так далее и тому подобное). Матушка Энн прилетела из Миссии Вьехо, престарелые родители Чарли прибыли машиной из Блу-Хилла, или Нортист-Харбора, или еще какого-то анклава магнатов, а затем счастливая пара упорхнула в клуб «Гора гурона», членство в котором Энн унаследовала от отца.
Я же, едва лишь Энн принесла повторные супружеские обеты, бросился исполнять свой план (основанный исключительно на моей уже описанной практичности, поскольку одухотворенная синхронистичность меня подвела) по приобретению – за четыреста девяносто пять – ее дома на Кливленд-стрит и продаже моего большого, старого, деревянно-кирпичного, с немного просевшими потолками особняка на Хоувинг-роуд, где я провел почти каждую минуту моей хаддамской жизни, ошибочно полагая, что там всегда жить и буду; теперь же он представлялся мне еще одной привязанностью, старающейся удержать меня в прошлом. Дома иногда обладают такой почти авторитарной властью над нами, способностью разрушить нашу жизнь или довести ее до совершенства, просто оставаясь на одном месте дольше, чем можем остаться мы. (И в том и в другом случае это власть, которую стоит свергнуть.)
Дом Энн был чистеньким, ухоженным особнячком в нео-греческом стиле 1920-х, типичным для недолго просуществовавшего, хорошего, но не шибко разборчивого архитектурного вкуса Центрального Джерси, – она задешево купила его (с моей помощью) после нашего развода и немного перестроила («расширила» тыльную часть, добавила световые люки и потолочные плинтусы, переместила подвальные опоры, надстроила мансарду, отведя ее Полу, заново выкрасила в белый цвет вагонку, которой обшит дом, и навесила новые зеленые ставни).
По правде сказать, привыкать к этому дому мне не пришлось, поскольку у меня уже имелась коллекция проведенных в нем бессонных ночей, – я собирал ее в течение трех лет, а пополнялась она, когда заболевал кто-то из детей или когда сам я (в первую пору нашего уже внебрачного чистилища) впадал в такую нервозность, что Энн, сжалившись, позволяла мне протыриться в ее дом и заночевать на кушетке.
Иными словами, я и ощущал его как дом; не мой, но, по крайности, дом моих детей, чей-то дом. Между тем собственное мое жилище стало – после сообщенной Энн новости – казаться мне пустым сараем, угрюмым, полным шепотов, сомнительным, а сам я странно отдалился от его владельца, заводившего на дворе газонокосилку или стоявшего, руки в боки, на подъездной дорожке, разглядывая беличий лаз, недавно появившийся в обшивке дымохода. Теперь я ощущал себя не сохраняющим что-то ради чего-то, хотя бы ради себя, но просто прилаживающим обтесанные бревна жизни одно к другому, торец к торцу.