Сергей Гандлевский - <НРЗБ>
Значит, все-таки стоило смыться. Я направился к урне выбросить окурок и собрался уже обойти свою сбывшуюся площадь по второму кругу, когда колокольня Санта-Мария-дельи-Кармине начала негромко благовестить. Я зажмурился, чтобы где-то высоко-высоко-высоко в лад колокольному расслышать легкий звон лучшего горя моей жизни. Тихое бряцание сыпалось с белесого неба и бродило по каменным закоулкам, многократно отскакивая от зеленой воды, как брошенная из суеверия монетка. И я снова вздохнул: «всего-то».
И словно площадь была оперными подмостками, а колокольный звон знаменовал начало нового явления, валом повалили из боковых улочек в мое урочище разноплеменные праздношатающиеся, главным образом, коротышки-японцы, увешанные фото – и видеоаппаратурой; знаменитые голуби «венетийских площадей» – и те уступали им в числе. Чтобы не отвлекаться на туристскую массовку и продлить на миг-другой горько-сладкое оцепенение, я свесился через перила и залюбовался на траурный поезд гондол прямо у себя под ногами, бесшумно след в след проскальзывавших под арку мостика, когда меня сзади окликнули по имени и отчеству. Никитин спешил ко мне через площадь с цветастыми полиэтиленовыми пакетами в обеих руках.
– Дороговизна в этой хваленой Италии, доложу я вам! – закричал он мне запросто, по-командировочному.
Я приветливо фыркнул в ответ, потрясая своими такими же поносками.
– Но девки мои, – продолжал он, – то бишь жена, дочь и внучка, кипятком ссаться будут. Уф, дайте отдышаться, едва догнал. Кричу вам, кричу, а вы – ноль внимания, зазнались, думаю, или так называемый эстетический шок подцепили и старых друзей в упор не видите.
«Начинается», – подумал я. Довольно типовая внешность Никитина вблизи и впрямь говорила мне что-то. Но с некоторых пор моя хваленая зрительная память стала давать сбои. Правда, я владел в совершенстве искусством диалога на одних местоимениях, избегая имен собственных. Широко пользовался испытанным способом освежить память – с фамильярным призывом «Знакомьтесь!» подводя очередного «мистера Икс» к третьему лицу, а сам обращался в слух. Но данный случай был мне в новинку: имя известно, зато куда-то в щель меж полушариями мозга запропали сведения о не разлей водой прошлом. На мое везение, собеседник трещал без умолку, давая мне вдосталь наиграться в угадайку:
– Внучке-пигалице пяти нет, а уже перед зеркалом полдня проводит, та еще штучка обещает вырасти, будьте уверены. Сообщения вашего давешнего, кстати сказать, читал ксерокопию – просто тютелька в тютельку, я и сам нечто подобное собирался накропать, но – ваша взяла, победителя не судят. Как жизнь-то людей сводит, а, дивитесь, небось? Кто бы мог подумать, вот так, как два пальца об асфальт, – и в Венеции? Кофейку за встречу (что умеют макаронники – то умеют) или чего-нибудь покрепче? Я угощаю, елочки точеные…
– Подождите, – сказал я. – Вы – Георгий, если не ошибаюсь, Иванович? Вы меня допрашивали?
– Скажи’те еще, пытал, – рассмеялся Никитин. – Беседовали, Лев Васильевич, мы всего лишь беседовали. Будем знакомы по второму разу: в миру – Иван Георгиевич, впрочем, это дела не меняет, – мы обменялись рукопожатиями. – Нет, что деется, а? Двадцать лет спустя, чистый «Виконт де Бражелон»!
– Тридцать, – поправил я его.
Мы уже топтались у стойки кофейни, и Никитин, тыльной стороной ладони решительно отталкивая мою руку с зажатыми в ней лирами, заказывал два эспрессо.
– Лучше стоя, по-походному, а то они, шельмы, цену вдвое задерут, – громко предостерег он меня, направившегося с двумя чашечками кофе на поиски свободного столика.
Мы притулились у окна с видом на мою площадь. От всей этой венецианской фантасмагории, от нежданного-негаданного парада-алле прошедшего совершенного времени я «поплыл», как после нокаута, и едва ворочал языком – и напористое словоизвержение собеседника обрастало смыслом с некоторым запаздыванием.
– Злой кофе! – сказал Никитин. – Вода, что ли, у них какая-то особенная? Вот погодите, в Москве вам не хуже сварю. По старинке. В джезве. На газу.
Чтобы поднимающаяся пена напоминала свитер, снимаемый через голову.
– Как живете-можете, Лев Васильевич? Судя по печатным трудам последнего десятилетия, все больше Чиграшовым на хлеб с маслом зарабатываете? И правильно делаете: кому, как не вам. Броская биография образовалась у Чиграшова, доходная!
– Вашими молитвами, – уловил я с усилием нить разговора.
– Не без этого, скромничать не стану. Но и у вас, Лев Васильевич, рыльце в пушку.
– То есть?
– Ну хорошо: могло быть в пушку – на ваше счастье до дела не дошло. Вы ведь там, дражайший, очень интересные показания подмахнули. Будем поднимать протоколы, вздымать архивную пыль?
– Никак шантаж? Мило. А то вы не видели, как я «подмахивал»: не читая, наспех, по-дилетантски.
– Вот и я о том же. Надо было прочесть, милейший, а не рваться любой ценой прочь из застенков зловещего замка Иф. Что-то меня на Дюма сегодня повело, видать, к дождю. Снимемте, Лев Васильевич, белые фраки, мы выросли из них, в подмышках жмет, и не на людей они вовсе пошиты. Будьте проще, как в Марьиной роще! Нам эта спесь и пышность романтическая – что корове седло, оставим ее Чиграшову. Оба мы с вами не гении, оба хороши… Но до каких времен Бог дожить сподобил, уж не знаю, к добру или к худу! Ведь какие пророки пророчили – а события, хоть ты тресни, развиваются по стиляге Ваське Аксенову, свистопляска да и только! – сказал он чуть ли не с грустью.
– Амико! – вдруг окликнул Никитин спешившего мимо официанта и жестами попросил того сфотографировать нас за кофе. Официанту подобные просьбы были не внове, и, улучив момент, когда вспышка никитинской «мыльницы» часто замигала, мой жовиальный соотечественник вдруг по-свойски приобнял меня.
– Извините за вольность, – пробормотал он смущенно, – сентиментален стал с годами донельзя, слезы близко. Ну, «добрых мыслей, благих начинаний», – как сказано в романе, который мы с вами черт-те сколько лет назад пробовали слабыми своими силенками, топорно, но с жаром, инсценировать. А мне, старому подкаблучнику, еще в кожгалантерею – у моих баб не забалуешь.
И уже с середины площади он обернулся, сделал шутовской книксен и крикнул:
– И пани Вышневецкой – мой нижайший, с кисточкой!
А вскоре и «пани Вышневецкая» объявилась и бдительно пасла меня оставшиеся двое суток вплоть до моего отлета восвояси.
Уже в самолете Никитин без церемоний подсел ко мне на свободное «место для курящих», извлек из фирменного пакета «Duty free» фляжку «Смирновской», и мы, слово за слово, уговорили ее, родимую, под аэрофлотовскую шоколадку. Я сидел, как именинник: на свободном кресле возле иллюминатора красовался Аринин презент, старинная моя мечта – кожаный портфель ценою в месячный российский заработок ведущего чиграшововеда.
– Вещь! – одобрил Никитин мою обнову. – Нас с вами переживет, вечная вещь!
Он ошибался.
В прошлую пятницу на широкую ногу, с осетровыми и ананасами, во вновь отреставрированном ампирном особняке чествовали очередную модную бездарь – писательницу с немигающим взглядом рептилии и девственно грязными, как у старой куклы, патлами, зловещую кокетку неопределенного возраста, помавающую длинным мундштуком в короткопалой пятерне. От одной мысли, что кого-нибудь когда-нибудь угораздило делить с чаровницей ложе, меня передернуло, и я подошел к ней облобызаться и поздравить с заслуженным триумфом. Она как раз закончила давать интервью для программы телевизионных новостей и теперь обменивалась репликами с помятой позавчерашней знаменитостью – бритым наголо прозаиком в шейном платке, заискивающим перед хамоватой сегодняшней звездой; а на них двоих, учащенно сглатывая и почтительно соблюдая дистанцию, пялились звезды восходящие, послезавтрашние. И я подумал, что мой удел, как он ни подозрителен, еще не худшее из…
Умеренный переполох в артистической элите произвела написанная нахрапистой бабенкой «Опись сущего». Сочинение, по заверениям шарлатанов-экспертов, с глубочайшим подтекстом и обширными культурными коннотациями. В сверкающем вестибюле продавался с лотка (а мне, неотразимому, достался за так, с автографом и смачной бизешкой в придачу) только-только отпечатанный в Финляндии фолиант – на мелованой бумаге, с угольно-черным обрезом, шелковой закладкой и распаляющими ни к селу, ни к городу репродукциями Бальтюса, проложенными папиросной бумагой. (Чиграшова печатают – когда печатают – в какой-нибудь зачуханной типографии, с косыми полями и в переплете, содержимое которого выскальзывает на пол уже через неделю. И на том спасибо.) Писанина модного автора самым отдаленным и рабски-обезьяньим образом соотносится с былыми литературными причудами отсутствующего Шапиро. Но озаренные вдохновеньем первооткрывателя, смыслом и обаянием «птичьи базары» Додика отличаются от манерной галиматьи виновницы торжества, как живое от мертвого. Я попросил слова четвертым по счету и в конце куртуазного и ложно-многозначительного тоста ввернул (уместный аккорд) цитату из моего подопечного – noblesse oblige.