Сергей Самсонов - Кислородный предел
И, главное, нет объяснения. Не только логического — вообще никакого. Все воины Джихада давно истреблены; насилие, которое сегодня совершается, творится само по себе, без условий возникновения, без мотивов и без оправданий. Раньше насилие было понятным; чума, голодомор и бешенство стихий — все было объяснимо если не рационально, то предрассудком, суеверием: любая моровая язва — божья кара. Несчастья имели источник. Великое бедствие не было самодовлеющим событием. И смерти что-то вечно противостояло: идея искупления грехов, проиллюстрированная жертвой полубезграмотного рабби и шизофреника, взошедшего на крест; бесчеловечная идея вечного величия какой-нибудь империи, египетской, персидской, древнеримской, русской… А кто они, несчастные насельники швейцарского отеля? Пейсатые скелеты в камерах Освенцима? Матросовы? Муции? Не фокус-группа даже, вообще никто. Всего лишь участники Форума по проблемам безопасности. Какая связь — она, вот Зоя, и «форум по безопасности»? Здесь каждый из двухсот людей вот в этой давке думает: «ее» или «его» там находиться не должно.
Не склонен к мистицизму он, к мышлению в категориях греха и воздаяния не готов усматривать в случайности Господний промысел. На взгляд Нагибина, глухая убежденность большинства в той правде, что кто-то наверху следит за ними и постоянно думает о них, карая и милуя, отворачиваясь и спасая, есть производное от непомерного слепого самомнения. «Я ему нужен, я ему важен» и даже «я избран, я для него особенный», — все это только результат всегдашней неспособности людей смириться с собственной незначимостью. В бесстрастном, ледяном, бескрайнем мире, где правит чистая случайность, все эти люди ждут от Бога — некой высшей силы — участливости и тепла. Он, Бог, как будто бы должен проникнуться, входить в их мелкие проблемы и различать любого из шести миллиардов копошащихся на Земле муравьев.
Господь Саваоф, распростерший свои всемогущие длани под куполом церкви и зрящий каждому из сотен прихожан в многогрешную душу всегда, с малолетства представлялся Нагибину каким-то очень уплощенным образом, почти карикатурой на высший принцип мироздания, так сказать, на действительное положение дел. Смерть или жизнь — одна из этих реальностей исчезнет, и упования на Господа, мольбы здесь совершенно бесполезны — как только процесс активирован, его результат предрешен. Нагибин отделен от результата не толщей Господних колебаний в выборе — спасти или убить, — а только собственным, нагибинским, незнанием о том, что уже совершилось. Может быть, поэтому Нагибину так страшно и такой беспримерный сквозняк одиночества свистит в каркасе нагибинской души, что нет вот этого религиозного защитного фильтра в сознании и он, в отличие от большинства вокруг, не может уповать на собственного, как будто приспособленного под людские нужды бога?
Да и хрен бы с ним, с божественным вмешательством, — он сам ведь, Нагибин, не может вмешаться. Как личность, единица, с вот этими руками, мышцами, мозгами — бессилен повлиять. Пусть он бы находился там — не здесь, не отделенный непроницаемой стеной; пусть как угодно, что угодно, но лишь приникнуть бы, прижаться, заслонить, спасти; последнее — неважно, последнее — «как бог даст», но, главное, закрыть — он ничего на самом деле больше не хотел с той оглушительной минуты, как получил, как обухом по голове, известие отсюда. Лишь бессознательно, бессмысленно надеялся принять в себя и задержать хотя бы на минуту стандартную порцию смерти, продлив животное, упругое и теплое существование своей. Палеолог хотя бы на длину своего умирания.
Нет больше дома у него, и взгляд незряче в пустоту уставлен, но вдруг он будто спотыкается, встает и прозревает. Глазам своим не верит — разве может быть такое? В шагах двух от него — папа с дочкой. Дородный, с ассирийской бородой до середины щек; на горбатом носу золотые очки покривились, но он сейчас без линз, конечно, видит и сквозь слезы; она — вертлявая, миниатюрная, седая девочка с огромными чернильными глазами и перепачканным сажей горбоносым лицом. Он, ассириец, на колени бухнулся перед дочуркой, оглаживая пальцами-сардельками пружинящие волосы, держа в ладонях драгоценнейшую рожицу и причитая «Лора, Лора…», срываясь на гортанные проклятия нерусского наречия, губами прижимаясь ко лбу, к ладошкам своего ребенка и будто обещая покарать того, кто в каждом синяке, ожоге, ссадине на дочкиных лопатках и лодыжках виноват.
Ну и какими вы глазами на них прикажете Нагибину смотреть? От радости лицо дрожит, что жив и невредим хотя б один из погорельцев, — и в то же время от зависти трепещет. Он их расцеловать готов, он ненавидит их почти, вот этих двух, которые нашлись, слепились, склеились — как ни в чем не бывало. И отвернулся, сил нет смотреть на их приватное, отдельное, от мира отгороженное счастье, и дальше побежал, опять споткнулся, приковался взглядом — да сколько же их здесь, не пострадавших? Опять? Изгой он, отщепенец, вечный жид, единственный на свете языкастый, последний внемлющий в стране глухонемых. Смотри, смотри, вон парочка влюбленных: друг друга словно пневматическим насосом держат; глядит на них Нагибин, словно бабка-моралистка на прилюдно сосущуюся молодежь; он — в прожженном, дырявом костюмчике; она — почти в чем мама родила, в чем была, в том из дома и выскочила, в драных шортах, едва прикрывающих ягодицы; ковровая бомбежка просто поцелуями; носами шмыгают ожесточенно, и слезы, сопли, копоть, кровь и пот — все общее у них, и лица их, прижатые друг к другу, в соленой, едкой, горькой, черной, сладкой этой жиже, как в материнской смазке новорожденные близнецы.
— Я как? В окно, я сразу же в окно, как кошка я, она с десятого, ей ничего, и я вот так же, только с третьего, вот как мне повезло. И тент, ты представляешь, тент под окнами — и ни царапинки… на это не смотри, до свадьбы заживет, ой, Светка, знаешь, что, я это, я тебя люблю, давай поженимся, — еще один «отельный» на одном дыхании все это выпалил, фигуристую цыпу тиская, к шиньону полуотвалившемуся губами приникая, — крепыш дородный, лысый, как колено, с багровой жирной ссадиной, идущей наискось по черепу.
Побрел Нагибин, больше их не слушая, подальше, прочь от этих парочек, которые созрели для «главного решения в жизни», и проносились мимо, взлаивая, кареты «Скорой помощи», и может быть, — нет, не способен он поверить в такие чудеса — родная жизнь проносится в трех метрах от тебя, за тонкой металлической перегородкой; для этого он, — криво усмехается Нагибин, — обделен фантазией.
Он привык считать ее неуязвимой, защищенной горячим свечением собственного совершенства, как бы жаром собственной кожи, к которой боязно прикоснуться и которую можно только целовать. С ней ничего не могло, не имело права случиться. И даже когда полгода назад она в чужой машине полетела кувырком с дороги и все пассажиры разбились, Нагибин словно и не испугался, поскольку сразу вслед за шоком наступило, накрыло его осознание чуда, банального, элементарного, закономерного, естественного чуда: что вот опять жива, что вот опять ей ничего не угрожает — отделалась лишь местным повреждением покрова, с которым справиться ему, Нагибину, достанет и одних магических пасов, вот этих детских заклинаний «у собачки заживи». Теперь же в нем, Нагибине, всплеснули чувства острого протеста и острой безнадежности одновременно — как в раннем детстве, когда впервые и невесть откуда снисходит на тебя вот это знание о неизбежной и всеобщей смертности, которая — плевать на всех, Шекспира, Пушкина, Гастелло, соседа дядю Гену, которого сопроводили всем двором в последний путь вчера, — распространяется и на тебя, и на твоих родителей, как школа, в которую должен ходить, как наказание работой, от которой ни один из взрослых не в состоянии отлынивать.
Следить за экстренными выпусками новостей — пожалуй, единственное, что ему остается. Он входит в первую, случайную «стекляшку» и взгромождается на крайний стул у барной стойки, как раз напротив телевизора с неоновыми всполохами компьютерной заставки — безостановочная жизнь бескрайнего и бездонного микромира, в котором вращаются и проносятся перед взглядом гигантские и густонаселенные вселенные.
— По заявлению представителя ФСБ России генерала Нечволодова, ни о каком силовом варианте действий на момент начала пожара не могло быть и речи, ведь захватчики еще не предъявили требований и даже не пытались выйти на контакт с властями. По словам Нечволодова, ни один из взрывов не был и не мог быть спровоцирован действиями специальных служб. Нечволодов высказал предположение, что и для группы неизвестных захватчиков подобное развитие событий стало полной неожиданностью. Из-за действия пламени в отеле моментально прекратилась подача электричества, и в результате несколько десятков посетителей гостиницы оказались запертыми в лифтах Через несколько минут тридцатиэтажное здание гостиницы превратилось в пылающий факел. К зданию гостиницы была немедленно подтянута вся пожарная техника, но водяные струи подавались с земли или с площадок коленчатых подъемников, и это недостаточно влияло на тушение пожара. Часть людей была эвакуирована при помощи пожарных лестниц, но ни одна из них не поднималась выше восьмого этажа. Вертолеты тоже не могли подойти вплотную к стенам из-за потоков раскаленного воздуха.