Елена Крюкова - Серафим
– Медленнее читай, Володя, – неслышно шепнул я Паршину.
Володя покосился на меня веселым глазом. Морщины весело, как ручьи, бежали по его высокому, как гора, лысому лбу.А потом я читал из Евангелия:
– Бысть же, eгда быста тамо, исполнишася дние родити Eй: и роди Сына Своего Первенца, и повит Eго, и положи Eго в яслех: зане не бе им места во обители. И пастырие беху в тойже стране, бдяще и стрегуще стражу нощную о стаде своем. И се Ангел Господень ста в них, и слава Господня осия их: и убояшася страхом велиим. И рече им Ангел: не бойтеся: се бо благовествую вам радость велию, яже будет всем людем: яко родися вам днесь Спас, Иже eсть Христос Господь, во граде Давидове. И се вам знамение: обрящете Младенца повита, лежаща в яслех…
Я, махая кадилом, поглядел на моих старушек, на Веру и Нину.У них в руслах морщин мелкие слезы радости текли.
А на Литургии, когда в церковь пришли, привалили и хмелевские жители, и васильские, и даже из Космодемьянска, из Барковки, из Малиновки, из Шишмар, из Воротынца, из Отар приехали, по зимней дороге, сюда, к нам, на Рождество, – на Рождественской литургии, которую я служил каждый раз с чувством живого, сиюминутного Рождества: вот Он только что родился! вот Он лежит, запеленатый, в яслях, и коровы и козы глазами-сливинами глядят на Него, на сияющий в ночной тьме младенческий Лик Его, и Мать умиленно глядит, гладит Его по абрикосовой, нежной щеке, а потом тревожно озирается: не таится ли опасность в черноте зимней ночи?! не идут ли за Ним, отобрать Его, надругаться над Ним, убить Его?! – на литургии, когда пахло шерстью овечьей, и горели масляные светильники в вертепе, и врывался ледяной ветер в пещеру, и сгружали Волхвы с верблюдов, коней и слонов своих усталых – великие, Царские Дары Ему, и вносили в пещеру шкатулку с рассыпанным златом, и на леске – золотые кольца и перстни с яхонтами несли, и связки гранатов и смарагдов, и в мешочке – пахучую смирну, и зерна ладана в медном кованом кувшинчике, таком маленьком, величиной со стрекозу, – на зимней моей литургии, в час, когда на земле родился Господь мой, я пел Ему хвалу, как пели и будут петь хвалу Ему все иереи от сотворенья Церкви, аминь:
– Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся… Аллилуиа!..
И цветные, яркие, шелковые ткани свои накидывал на меня, продрогшего на январском морозе, под лучистыми, как маленькие Царские короны, звездами этот пронзительный прокимен:
– Все земля да поклонится Тебе, и поет Тебе, да поет же имени Твоему Вышний… Воскликните Господеви вся земля! Пойте же имени Его!.. Дадите славу хвале Его!..
Уже глубокой ночью, а точнее, очень ранним утром, когда я вернулся домой, меня ждал на столе праздничный Рождественский пирог. Иулиания стояла в дверях, мяла в пальцах фартук. Ого, и фартук кружевной, беленький, весело подумал я, и вокруг пирога – свечи горят! Приблизился к Иулиании и поднес лицо свое к ее лицу, как ковш с водой – осторожно, смущенно.Не пролить воду… не пролить…Стынет вода на морозе…
– С праздником тебя, Иулианья, – хрипло прошептал я. – С Рождеством Христовым! Давай…
Я не договорил: «Поцелуемся».Она поняла. Не отвернула лица. Морщинистые плоские щеки ее дрогнули. И она неловко, будто новорожденный бычок воздух боднул, посунула ко мне лицо свое, и я видел, как густо, быстро покраснело, вспыхнуло оно. Троекратный поцелуй. Раз, два, три. Под губами я чуял жесткую, как бы слоновью кожу. Пахло от матушки почему-то сапогами и ваксой.Кинул взгляд вниз. А, это она полсапожки свои кремом намазала… из-под юбки торчат, блестят носы… праздник…
– Иулианья… что ты?..
Она плакала. Губы кусала. Краска даже на лоб ей взбежала.
– От радости, батюшка мой…
Хрустел накрахмаленный фартук. Горели свечи вокруг пирога. Стекла окон были затянуты ледяными гиацинтами, ландышами метельными, снежной сиренью.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПОД КОНХОЙ: СВЯТИТЕЛИ
НИКОЛАЙ ЧУДОТВОРЕЦ
Белые пелены, на пеленах – черные кресты. Руки обращены ладонью к душам иным, к чужим жизням. Пальцы правой руки сложены в нежном жесте, благословляющем. На ладони левой руки – маленький пряничный город. Башенки красные! Шпили ягодные! Кровли черепичные! Купола золоченые! Яблоки куполов катятся, моченые! Сено с возов свисает кислой капустой! Клюква на снежок яхонтами крупными сыплется дробно, хохочет словно! Облепиха – горками рубинов, шапками янтарей прозрачных на инистых черных досках зимних прилавков навалена! Мед разливают огромными деревянными ложками из великанских бочонков! Крики купцов да удальцов… икра паюсная – на солнце – черными, смоляными хлебами лежит… сверкает, как антрацит… Песни крестьянки поют! Далеко слышно, как голосят! А горожанки – в расшитых рубинами да жемчугами кокошниках, в киках, развышитых гладко обточенными аметистами, в шелковых, изумрудных поневах на рынок идут!Нет. В церковь они идут. Из церкви звон колокольный, медовый.Это Град-Пряник, и сладкие, рассыпчатые стены его Кремля! Сахарные, кирпичные, алые-морковные! Зубы чесночные! Главы луковые – глаза щиплет, глазам больно…Поют!.. Везде поют!.. И говорят – как поют!.. Музыка, музыка, светлая музыка… Да разве такое при жизни бывает?!.. Это, наверное, Райский Град, и за зубцами Кремля морковного, хрусткого, зимнего – сад Эдемский, сахарный, фруктовый, с яблоками золотыми, молодильными, с гладкими, темно-зелеными листьями Сладкого Древа! Нет греха на тебе, Ева! Яблоко ты сорвала, чтоб накормить мужичонку своего, Адама голодного, ледащего! И он-то доволен был… ладонью рот утер, а тебе, баба златокосая, румяная, банным жаром пышущая, и спасибо не сказал!..Все они так, мужики…Ах, Град-Пряник, на ладони живой! Кремль твой еще молодой. Еще не швырнули в него смертный снаряд. Еще не лежат на площадях твоих, на улицах твоих веселых, кривых, пьяных – расстрелянные, сожженные, замученные насельники твои, весельчаки твои и гусельники, танцоры и скоморохи, еще не бредут сквозь тебя, Пряник-Град, похоронные черные дроги! Жизнь еще – вечная в тебе. И вечный твой Святой на ладони тебя держит. И в белые усы смеется. И протягивает мне тебя, Град мой сладкий, коричный да маковый, кисельной глазурью щедро облитый: на! Держи! Ешь! Вкуси! Жизни своей веселой вкуси! Крепко в кулачке детском держи! Еще станешь свидетелем ужаса и разрушенья. Еще узришь руины. Еще восплачешь на развалинах, в дымах и огнях.А я, святой Николай Мирликийский, над тобою восплачу. Тебя за плечи обниму. К груди тебя прижму. Так будем стоять и плакать, двое, обнявши друг друга, старик и юнец. И скажу я, Никола Угодник, тебе лишь одно: смерти нет, дитя мое, знаешь ли ты это, смерти на самом деле нет, смерти нет, слышишь, ибо все Великим Воскресеньем возвращено будет. Уповай и жди. Помни про шпили и башни свои. Помни про петушка ржавого, немого, золотого, в огне зажаренного, на крыше, дырою орущей. Про расстрелянный Крест на соборе своем лебедином, любимом, взорванном – помни.
ГРИГОРИЙ БОГОСЛОВ
Богословье – кольца бороды вороной. Богословье – глухой голос из тумана, из-за облаков. Слова клубятся и летят черными и белыми птицами. Они падают на землю и тают снегом и льдом. Слова гибнут бесследно, если – не записаны.
Ты, Григорий, ты записал свою песнь.И чернила твои не выцвели.И стило твое мягкий воск продавило на деревянной табличке.
Боже, Боже мой, я молюсь Тебе одному: услышь мою любовь к Тебе.Боже, Боже мой, я обрядился в темно-коричневый, цвета земли, гиматий, чтобы увидел Ты: я помню о земле, в кою положат меня.Но песнь мою не положат.Песнь моя над землей полетит.Боже, Боже мой, счастие – петь для Тебя! Кто закроет мне рот?! Кто перехватит удавкой мне горло?!Смерть, только смерть отымет мой голос у меня.Но и по смерти я буду звенеть, лететь над землей, ибо найдутся те, кто песнь мою на свои языки переложит.Боже, Боже мой, прости мне, если я возгордился слишком песнью своею.Я пою для Тебя, и глотка моя не хрипит, и чист, как молодое вино, голос мой.Я стою в плаще цвета земли, в рубахе цвета крови, и щеки мои круглы, как миски, и глаза мои скорбны, налито в них вино поминок, вино погребальное; золотыми морщинами прочерчен мой лоб. Подбородок луковицей круглится.Я к животу свиток, исписанный мной, прижимаю.Свиток из кожи телячьей, и буквицы процарапали тонкий пергамент!Эту песню я сложил; я ее записал.Я – сейчас – пою ее вам.Люди, люди мои, люди слепые, глухие, пою ее – вам!Боже, Боже мой, прости мне, что не только Тебе одному я пою.
ВАСИЛИЙ ВЕЛИКИЙ
С ума сойду от Литургии, от Литургии от Твоей.
…Слетает в храме соловей. Летят – в одеждах и нагие – Святые. Светит панагия. Слетает язычок свечной и – ласточкою – надо мной порхает. Боже, сколько птиц! Они щебечут. Сколько лиц! Они поют, они сверкают, они улыбками блистают! Улыбка – нож! Улыбка – соль! Улыбка – огнь! Улыбка – боль! Улыбками – благословляют! Тебя! Меня! Тебя… меня…
А иерей в кольце огня стоит, в алтарной жгучей печи, и песнь его слыхать далече – в притворе слышно… из дверей летит на паперть… выше рей, медовый, солнечный и пьяный, глас праздничный, глас покаянный! Вот Церковь: вовсе не унынье, не место Лобное греха, – а – Радость присно, Радость ныне, костер, рыбалка и уха!
Рыбалка золотая! Свечи – играют рыбы над водой! Икру Златая Рыба мечет! Ты – молода! Я – молодой! Звенит Василья Литургия! Звенит, дрожит веселый храм! И мы – в одеждах, как нагие – как бы в Раю, в Эдеме, там… Душа – нагая! Сердце – наго! Да, Господи, перед Тобой! Хоругвью медной, ярким флагом задерни Тайну – и открой… Моей метельной Литургии, моей зимы, моей весны – все меньше жизни, дорогие, все больше смертной глубины…И слово каждое молитвы, и песнь, что с клироса звенит – я шлю на поле грозной битвы, я шлю в отверженный зенит, я шлю – священник – воссылаю – сиянье – выше! – в небеса! – чтобы судьба моя ночная, чтоб глотка грешная, немая все повторила голоса, чтоб паства, стоя пред амвоном, пред алтарем клонясь как лес, дышала зноем, хлебом, звоном и светом золотых небес.
ИОАНН ЗЛАТОУСТ
Я сам не знал, как это сочинил. Я не знал, как у меня это получилось; я только молился.Молитва сдвигает горы. Молитва осушает моря.Я повторял вслед за Господом: почто усумнился ты, маловерный?! – памятуя Петра, что восхотел идти по воде за Иисусом, да вострепетал – и не смог. И Господь ему руку протянул и сказал: не бойся!.. иди…Вот я и перестал бояться. И пошел по воде.Я пошел по воде моих сомнений и страхов.Я пошел по воде насмешек и отрицаний.Я пошел по черной, холодной воде запретов.Я пошел по гнилой, стоячей воде осужденья и оскорбленья.Я пошел по воде чистой, прозрачной, синей веры моей, ибо глубоко море веры, ибо лишь по нему могут идти босые стопы Осужденного На Смерть.Все мы осуждены. Все мы – не верим.Кто уверует – пешим море людское перейдет.Босиком перейдет жизни стремнину.Узрит свет. Свет войдет внутрь него. И закричит блаженный: Осанна!
Я иду по сияющей Солнцем и золотом, холодной воде.Нет. Теплая она. Осторожно ступаю.Теплая, как руки Твоя, Господи; как щека Твоя.Хлеб щеки Твоей. Вино руки Твоей.А вокруг меня поет дивный хор, поет мою Литургию, – нет, не мою, я был лишь струной, на которой пальцы Царя нежно сыграли.Я был лишь деревянным бочонком, на коий натянуты струны.Я был лишь дудкой.Лишь гласом слепого, увечного малого в хоре.Я был лишь нотой высокой, что замерла высоко под сводами, в паузе гулкой, звучащей.Не кончается Литургия моя. Не кончается Музыка.Я все еще иду по воде. Играют Солнцем соленые, густо-синие волны.Море играет. Волны рождаются и умирают.Люди рождаются и…Я все еще…
ВСЕ МЫ ДРУГ ДРУГУ ХЛЕБ. МАТЬ ИУЛИАНИЯИ-и-и-их, милай ты мой! Батюшка ты мой!Хорошохонько начал жизнюшку свою в Василе… ох, хорошо. Бойко начал! Я помыти избу не успею ищо – а он уж, проворнай такой – ить-ть-ть! – шасть! – и к Василине Андревне, старухе напротив, баушке древнючей, ажно ссохлася вся, как дубище столетняй… и, гли-ко, нясет ей два ведра воды! А не пройдет и дясяти мянут – и ищо два! И ищо нясет, ухватистай такой! Я выду на крыльцо, крикну: банешку, што ль, отец Серафим, бабульке собирашься топить?! – а он мне так-то сурьезно: да-а-а, как ты угадала, матушка! Баньку!И правда, гляну, дым-от из трубы – валит. Эх-х-х, думаю, сердобольнай ты такой, што ль, Христос энто тибя надоумливает… или так положено попам по уставу ихняму?
Спешнай. Торопливай. Все успеват. Глаза – горят. Истовай! Эх, мыслю так, и хорош попенок-та мой… быстрай… И все в руках горит-пылат. Бабкам водицу – уж энто так, навродя правила молитвянного, кажный день. И Василине; и старой Капитолине, уж в Лосев переулок, на погост, баушке пора, уж и чапец гробовой старушня сибе пошила!.. – а туда же: хочицца, хочицца в баньке попариться… Я шучу: а ты, батюшка, спинку-та им моешь, старухам-та?.. спинку-та, спинку им – потри… И хихикаю, хихикаю! Ажник спина моя толста трясецца. А он так сурьезно мине: ежли, грит, попросят, так и потру, а што.А то, грю! Седина-та у бабок в бороду, а бес-та, бес-та!.. сам знашь куды…И он – хохочет. Во усю глотку. Басом. Так вот: хы-хы-хы! Гы-гы-гы!Смех яво… никогды не забуду…
Ладноть бы старушням – воду. Вода – она так и так свята, и свято дело ее принесть, у ково ея нетути. Дык вить он чево? – он напроворился кому сараюшки латать, кому веранды чинить, кому доски к дырявой крыше прибивать, кому скамейки во дворах новы ставить, кому – ух!.. гляжу: плотничат мой батюшка, плотничат вовсю, как навроде – Исус сам Христос, Тот вить тожа плотником подвизалси… Втихаря думаю сибе: а што, можа, он за энто за все – денежку со старух-та берет?!.. оборотистай, знать…Однажды был день дурной – и ляпнула я яму про энто, значитца.Грю: ты, отец, вот што. Ты энто, со старух-та с наших деньгов не бери. Ищо чево, деньгов брать! У их, у старух, и так их, деньгов-та, по сусекам не наскрябешь, понятно?! Не грабь, грю…И толечко я вымолвила «не грабь», – он ка-ак взовьецца! Ка-ак раскрылицца надо мной! Мине аж жарко кишкам исделалося. Как коршун чернай. «Ты, – грит, – Иулианья, встань! Встань! – гремит на всю избу. – Встань, грю тибе!»Я встала. Испужалася сильно. Стою.Стою и трясуся, как премудрай пескарь.А он громыхат: «Окстися! Ну! Быстро!»Перекрестилася я. Ручонка-ти дрожит.«Молися вместе со мной! – мечет громы и молнии. – Давай! Ну! Повторяй! Громче! Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей…»И весь пейдесятай псалом наскровзь гонит, да этак сурово, гремит, миленькай, и я за им повторяю, губешки брямкают дружка об дружку со страху, никогды ищо в гневе не видала я батюшку, и стараюся, лепечу: «Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну…»Помолилися. Ищо и ищо крест на сибя наложили. Вижу: навроде успокоился. На лавку сел. Быдто устал, так сел. Руки свисли с коленей. Гляжу: ручонки-ти натруженны, в красных мозолях, в царапках… гдей-та, вишь, уже седня робил.И так грит мине:
– Я, матушка, запомни, отныня и навсегды, ни с ково за помощю мою деньгов не брал и не беру. Оне ж стары, старухи. И одне оне. Нетути у их никаво. И што ж, таперя им так и помирать, што ли? А я к им прийду. Вроде как сын. Печурку растоплю. Сараюшку подлатаю. В баньку водицы натаскаю. Это ж, матушка, просто по-человечески, поняла?