Разговор со Спинозой - Смилевский Гоце
Я лежу на кровати, лежу в позе эмбриона, и я чувствую, как моя душа поднимается и опускается, пытаясь пробить мембрану моего тела, и в то же время желая укрепить эту мембрану, замедлить ее неотвратимый распад, я лежал, свернувшись, как эмбрион, понимая, что наступает момент, когда прямая линия моей жизни искривляется и превращается в окружность, при этом начало и конец соприкасаются и теряются друг в друге, я лежал, скрюченный, как зародыш, а моя мысль приближалась к моим самым ранним воспоминаниям, а потом уходила и дальше, шла к первым моментам моего существования, моя мысль двигалась между ног моей матери, вплывала в ее утробу, и я видел себя плавающим в водах материнского чрева, свернувшимся, как сейчас, с закрытыми глазами, как сейчас, свободным от вопросов, как сейчас; да, тогда впервые после отделения от материнской утробы у меня не было вопросов, потому что, собрав все образы своего прошлого в единой одновременности, я получил ответы на все вопросы, ответы без слов, и единственное, чего я хотел, это снова вернуться в утробу матери, родиться заново, но со всем знанием, которое я получил, пока лежал на кровати, свернувшись, как эмбрион; я верил в бесконечную радость существования, бытия, которое знает и ширину, и глубину, и вес своего собственного я, того я, которое всю жизнь скрывалось от меня в моменты, когда я упорно искал его и когда я был ближе всего к нему, мое собственное я пряталось за моей тенью, за моим голосом, за самой дальней точкой горизонта, и теперь, наконец, я вижу это свое я, сейчас, когда я лежу на кровати и чувствую, как остывает моя собственная кровь.
РождениеСейчас ночь, Спиноза, и я заканчиваю этот роман. Сейчас ночь, такая же густая, как и та ночь двадцать четвертого ноября, когда ты родился, той же ночью Рембрандт заканчивал «Урок анатомии доктора Тульпа». Сейчас ночь, Спиноза, и я чувствую себя каким-то безжизненным, таким же, каким, возможно, чувствовал себя Рембрандт, завершая свою картину; я медленно выпускаю бумагу из рук, и Рембрандт опускает кисть, Рембрандт опускает кисть в тот момент, когда он заканчивает то, с чего хотел начать, но что потом оставил напоследок — каплю крови между пальцами доктора Николаса Тульпа — последнее свидетельство того, что мертвец был когда-то жив, но самый живой в этот момент — ты. Ты самый живой, Спиноза, этой и в то же время той ночью, ты в этот момент только рождаешься, той и этой ночью: твоя мать лежит, раздвинув ноги, а твоя головка выходит из ее чрева, ее крик достаточно силен, чтобы долететь до дома, в котором Рембрандт делает шаг назад, оглядывает полотно и потом снова подходит к картине — нет, его не интересует весь «Урок анатомии доктора Тульпа», его зрачки направлены на каплю крови, на частичку души между пальцами доктора Тульпа. Тебя вынимают из утробы твоей матери, Спиноза, и тут, милый мой, появляюсь я, прибегаю откуда-то с ножницами в руке, с теми самыми ножницами, которые на картине Рембрандта держит Николас Тульп, я прибегаю ненадолго, только чтобы перерезать пуповину и снова исчезнуть на обороте страницы этой книги, желая тебе счастливой жизни.
Закончено 24 ноября 2002 г.
Почему Спиноза
Вместо послесловияДействительно, почему именно Спиноза?
Писатель, кроме того, что постоянно пытается ответить себе, почему он вообще пишет, обязательно спрашивает себя, почему он пишет именно о том, о чем пишет. Да, почему именно Спиноза? Следующие несколько страниц — попытка найти ответ на этот вопрос.
Я знал, что напишу о Спинозе в тот момент, когда впервые услышал о нем — в гимназии, на уроке философии преподавательницы Горданы Гюрчиновской, и если бы я написал о нем тогда, я смог бы легко ответить: я пишу о нем из-за его (и не только его) одиночества. Да, тогда меня привлекла не его философия, меня привлекла его жизнь: отвергнутый мудрец, к которому запрещено приближаться евреям, и который зарабатывает на жизнь, шлифуя линзы. Это было тогда, а потом я забыл о Спинозе, потом писал о чем-то другом. Когда два года назад я вернулся к идее написать о нем, передо мной снова лежала моя гимназическая тетрадка по философии плюс еще целая куча книг. Сначала я читал только его сочинения, потом его биографии, которые писали его современники Jean-Maximilian Lucas и Johan Colerus и наши современники Margaret Gullan-Whur и Steven Nadler, а также письма Спинозы. В конце пришла очередь книг с толкованием его учения.
Gilles Deleuze, известный (и, вероятно, известнейший) интерпретатор философии Спинозы, писал в письме к Martin Joughin, переводчику его работы «Экспрессионизм в философии: Спиноза»: «What interested me most in Spinoza wasn’t his Substance, but the composition of finite modes»[2] (Joughin, M. Translators Preface in: Deleuze, G. Expressionism in Philosophy: Spinoza, Zone Books, New York, 1990).
Да, вот что могло заинтересовать романиста, а не только философа — не субстанция, не вечное, а именно ограниченные, преходящие модусы. Проще говоря, мы сами и то, что нас окружает. Только из-за того, что у философии и литературы разная природа, философа (в данном случае Делёза) интересуют ограниченные модусы Спинозы для «того, чтобы разглядеть в субстанции области имманентности, в которой действуют ограниченные модусы», а романиста интересует интерпретация философом Спинозой ограниченных модусов, потому что сквозь эту интерпретацию виден человек Спиноза. А человек Спиноза, судя по тому, что сказал философ Спиноза, отвращал свой взор от ограниченного и преходящего. В соответствии с тем, что написал Спиноза, мы могли бы предположить, что речь идет о лишенном страстей существе, которое разум ведет по гладкому (и довольно скучному) пути бытия. Но не все так «гладко» даже и на страницах его сочинений. Как отмечает Делёз в еще одной из своих книг, в которой он также рассматривает учение Бенто-Баруха-Бенедикта:
«The Ethics is a book written twice simultaneously: once in the continuous stream of definitions, propositions, demonstrations and corollaries, which develop the great speculative themes with all the rigors of the mind; another time in the broken chain of scholia, a discontinuous volcanic line, a second version underneath the first, expressing all the angers of the heart and setting forth the practical theses of denunciation and liberation»[3] (Deleuze, Gilles. Spinoza: Practical Philosophy, transl. Robert Hurley, San Francisco: City Lights, 1988, pp. 28–29).
«Этика» написана дважды, говорит Делёз, и эта двойственность идет параллельно, но если она написана дважды, и если в некоторых ее частях преобладает разум, а в других «разорванная вулканическая линия», которая «выражает всю ярость сердца», значит, она была написана «двойным» человеком, который был глубоко внутренне раздвоен и в котором боролись разум и страсти, человеком, страдавшим от такого разделения. О страданиях Спинозы у меня на самом деле нет других доказательств, кроме портрета, написанного за несколько лет до его смерти. Но кто лучше расскажет о жизни человека, чем выражение его лица, особенно человека, который постоянно говорил о страдании как о негативном аффекте, и все же не мог его скрыть даже когда с него писали портрет?
Именно из-за этой двойственности Спинозы я решил разделить роман на первую и вторую части, результатом чего стал параллелизм по отношению ко всем определениям и формулировкам из «Этики», которые были представлены в первой и поставлены под сомнение во второй части. В первой части романа показан один Спиноза, мыслитель, типичный homo intellectualis, который во второй части превращается в homo sentimentalis; тот, кто в первой части мыслит, во второй части чувствует. Такая процедура привела к известному параллелизму между образами Спинозы и читателя: то, что читатель в первой части романа предчувствует, Спиноза во второй части сообщает.