Жюльен Грак - Балкон в лесу
— Нужно нечто большее, чтобы поколебать старую гвардию, — в завершение шепнул он ему на ухо, подмигнув и ущипнув за бицепс.
Бельгиец начинал искоса, украдкой бросать на него странные взгляды. Продолжая путь в сгущавшихся сумерках, Гранж, опасаясь шальной пули, размахивал платком в направлении блокгауза; в конце пути он угадывал три пары глаз, более зорких, чем те, что всматриваются в даль с рангоута, и эта мысль согревала его. «Все же я возвращаюсь не с пустыми руками, — размышлял он, — но то, что со мной, — не голубь и не ворон…» Окружавшая их темнота начинала стирать все с поверхности земли, отчего становилось жутковато. Время от времени он поглядывал на своего спутника, который, не задавая вопросов, из-за своей необычайно легкой походки, казалось, скорее плыл, чем шагал бок о бок с ним по дороге. Едва ли это было человеческое присутствие — скорее он напоминал уродливо-комичную летучую мышь, порхающую в сумерках, сгущавшихся над землей. Это его успокаивало. Мир, казалось, отныне был населен лишь маленькими мертвыми душами — легкими-легкими, как язычки пламени, порхающие над болотами; проблемы разрешились, день угасал окончательно. «И правда, очень поздно, — размышлял он почти благодушно. — Сумерки… ведь не такие уж и плохие часы. В это время видимость лучше, чем можно было бы предположить».
Он нашел гарнизон блокгауза не столько взвинченным, сколько изголодавшимся; ему показалось, что Гуркюф был уже почти пьян. Они поужинали, воспользовавшись остатками дневного света, который еще вился под деревьями. После крушения домика уцелели охромевший стол из светлой древесины да два-три стула; они выловили их в чаще и оттащили за блокгауз, туда, где от лесного полога ложилась тень на крохотную, заросшую травой лужайку, почти вплотную примыкавшую к дороге. Безмолвие леса стало призрачным, уже давно прекратилась пушечная пальба, над их головами тяжело нависал все больше темнеющий лиственный свод, и только из просеки, справа, где очень светлая пока еще щебенка шоссе ныряла в угасающие сумерки, сочился странный свет — серый, спокойный, цвета камня. Когда наступила ночь, они водрузили на стол две пустые бутылки и воткнули в них свечи; темнота была настолько покойной, что тонкая ниточка дыма поднималась от пламени прямо к ветвям; освещенные снизу сгустки листвы смутно проступали во мгле; над аллеей по-прежнему колыхалось остаточное пепельное сияние, подобное сумраку северных белых ночей. Управившись с едой, они какое-то время курили, сидя перед пустыми стаканами. Начинало свежеть. Один бельгиец продолжал вылизывать свою тарелку; удивленный молчанием, он то и дело поглядывал на них исподлобья, как бродячая собака, настороженно ожидающая пинка, рот же его управлялся сам собой. Гранжу подумалось, что в лесу до самого Мёза не было больше ни единого огонька; он поднес зажигалку к одной из погасших свечей; вновь образовалась оливка пламени и разрослась вокруг своей черной сердцевины. «Огонек, должно быть, виден издалека любому идущему по дороге, — подумал он, — в темноте было бы надежнее: ведь мы никого больше не ждем». Но ему не хотелось гасить его. Свет выхватывал из мрака лишь четыре оголенных лица, по которым пробегали длинные угольные тени — как если бы люди во весь дух неслись по коридору с занавесками, колыхаемыми ветром, — и эти лица нравились ему. «Плевать…» — повторял он про себя теперь уже почти беззаботно. Он прекрасно знал, что далеко за ними мертвая зыбь только что разлилась по земле, но ощущал лишь ее гладкую спину, бесшумно скользившую под ним, да внезапное опьянение собственной легкостью — очутившись за этим водяным валом, вы, слегка оглушенные, проваливались в тишину запретного сада. Краями висков он ощущал почти сладострастную тошноту. «Никто мне больше не указ», — сказал он себе, и его веки моргнули два-три раза. Он сунул руку в карман и нащупал ключ от дома Моны. Он смотрел на медленно поднимающуюся над лесом большую бледную луну; в ее косых лучах шероховато-каменная река дороги вздыбливалась острыми тенями, вновь становилась руслом бурного потока; ему представлялось, что нет ничего важнее, чем сидеть на краю этого бурного потока в самом центре глубинных перемещений земли. Он явственно ощущал неприятное посасывание под ложечкой — так бывает, когда бежишь к морю по песку, который кажется чересчур прохладным для голых ступней; он понимал, что это страх быть убитым; но какая-то часть его отделялась и плыла по течению легкой ночи — он испытывал нечто подобное тому, что должны были чувствовать пассажиры ковчега, когда его начала поднимать вода.
Гранж заступил на дежурство около трех часов ночи; он полагал, что рассвет станет поворотным моментом, и радовался, что у него еще есть запас времени. Дверь блокгауза осталась приоткрытой: с этой стороны по темному бетонному цоколю проходила трещина, делившая надвое часть пепельной ночи, которая представлялась нарисованной на стене. Гуркюф и Оливон бок о бок спали на тюфяке; в углу, где открывался люк эвакуационного хода, почти у самого пола краснел светящийся червяк сигареты уже улегшегося в постель Эрвуэ; через равные промежутки времени приглушенным похлопыванием невидимый палец стряхивал цилиндрик пепла, и Гранжа это злило: он чувствовал себя обкраденным; он не любил, когда кто-то размышлял во тьме рядом с ним. Тишина напоминала остановку ночного поезда на вокзале, скованном гулким морозцем, — был жуткий холод. Дверная глыба, на которую он навалился плечом, бесшумно повернулась, и глубоко в горле он почувствовал свежий, как только что выстиранное белье, привкус тумана; вымоченная в этих тяжелых испарениях ночь к утру недвижимо, тихонько загнивала. Он отвинтил крышку термоса, стоявшего на ящике с патронами, и плеснул себе горячего кофе; свет его электрического фонарика зацепил длинные, блестящие кегли противотанковых снарядов, поставленных стоймя у лафета, как будто кто-то опорожнил корзину с бутылками. Он пошарил лучом фонарика по низкому потолку, пыли, сочащимся стенам. Терпкий туман, выползавший из подлеска, придавал слабому свечению жемчужный блеск; его язык шевелил во рту привкус плесени. «До чего же забавная конура!»— поразился он и от подступавшей к горлу тошноты прищурил глаза и скривил рот; его мутило, он чувствовал, как у него внутри плещется мутный сладковатый осадок — спавшая вода мужества. Он погасил фонарик — тревога тут же немного развеялась; он инстинктивно сознавал, что ночь вокруг блокгауза еще держалась, как держится толстый слой снега, — но от черного холода у него застучали зубы; им овладело паническое, непомерной силы желание забраться под одеяло и улечься рядом с Гуркюфом на теплом тюфяке. «Неплохо для начала!» — прошептал он и на ощупь присел на ящик; он чувствовал, как на его мозг соскальзывает что-то вроде чарующе-мягкого муара. «В таких случаях надо сделать два-три глубоких вдоха», — успокоил он себя, по-идиотски убежденно и многозначительно покачав головой, и приступил к своим упражнениям, но тут же новая ужасающая мысль принялась метаться у него в голове: двенадцать километров. В двенадцати километрах от Мёза!.. Он словно попал в бортовую качку, кружившую ему голову; это невозможно, он с маниакальной тщательностью перебирал в уме события минувшего дня: где-то наверняка должна быть прореха — приказ, который он, очевидно, недопонял, утерянная им бумажка. «Еще и военный трибунал, — подумал он, дрожа, точно был голым. — Хорошенькое дельце!» Ему хотелось заплакать и уйти. Но он чувствовал, что не так это просто. Он прислушивался к сухому, бодрящему ветерку внутри себя — бесцеремонному, как тот, что взметает над дорогами опавшие листья в начале зимы.
Он вновь зажег фонарь и быстро осмотрел блокгауз. Все выглядело так, как и следовало: пушка была нацелена на ночные ориентиры; возле ручного пулемета на ящике грудой лежали около тридцати заряженных лент; в углу бетонного блока беспорядочно струился искристый ворох патронов, как будто только что высыпанных из тачки. Ему пришла в голову мысль в последний раз проверить эвакуационный ход. Он бесшумно откинул люк — крутые земляные ступени были укреплены планками от ящиков, за выступавшие края которых цеплялись каблуки; внизу лесенки вы попадали прямо в короткий чистенький коридорчик, обшитый деревом; двадцатью метрами дальше начинался легкий подъем, который вел на вольный воздух и под пологом леса завершался замаскированным ветвями отверстием. Он присел там на куче кругляков; гнетущие звуки чужого свистящего дыхания перестали преследовать его, воздух, казалось ему, стал легче. Позади него из подземелья поднимались слабые влажные испарения, неся с собой запах свежей древесины; в потемках было еще трудно что-либо различить, но мало-помалу ночь окрашивалась молочным цветом. Заперев, дверь блокгауза на засов, он вернулся на свой пост у входа в траншею; ему нужно было побыть одному в этот рассветный час. «Через двадцать минут надо разбудить Оливона, — подумал он без удовольствия, — вдвоем мы друг другу не помешаем: все говорит за то, что немцы появятся рано утром». Все же образ войны не укладывался у него в голове; он бы скорее поверил, что находится внутри тихого монастыря, который пробуждается ото сна в скольжении белых покрывал и призрачной дымки матовых оконных стекол; теперь он был обычным человеком, который присел на корточки у отверстия этой глухой норы и смотрит, как мало-помалу бледнеет с рассветом темнота леса; снова он задавался вопросом, отчего ему представляется столь необычайно важным его присутствие здесь. «Что у меня с войной? — размышлял он и вдруг почувствовал, как на мгновение погрузился в странную рассеянность. — Вопрос не в этом». В его голове стоял свежий утренний гул, который ничто уже не сдерживало: словно какой-то утробный звук, скрежет, настолько привычный, что был едва различим, внезапно перестал затемнять его жизнь. «Это случилось со мной вчера, — продолжал он размышлять, — когда я шел по середине дороги, засунув руки в карманы. Скоро придут немцы, но я, в сущности, никому здесь уже не нужен. Подумать только, как мало надо человеку, чтобы вновь пуститься в плавание!» Почувствовав резкий холод, он поправил воротник шинели: капельки, обильно стекавшие с веток, начинали струиться по шее. «Ситуация в целом все же складывается не простая», — прошептал он, поджав губы. Он прекрасно понимал, что за завесой тумана быстро назревает конец его приключению, что безмолвие леса с каждой минутой становится все невероятнее. Страх не отпускал его. Однако, если бы на дороге появились возвращающиеся войска, если бы пришло какое-нибудь подкрепление, он бы почувствовал себя обкраденным.