Дженет Уинтерсон - Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь
Убить ее до конца семья мертвецов не могла. Каков бы ни был свет, он был подлинным. Они заворачивали ее в светомаскировочные шторы, держали в свинце, предоставляли все преимущества асбестового образования. По ночам, крадясь мимо ее комнаты в черных одеждах, родные заглядывали в замочную скважину, проверяя, мертва ли она. Но она не умирала, и они ее боялись.
– Ей нужно замуж, – говорил отец, знавший, что одинокая женщина противна природе.
– Она может надеть мое платье, – говорила мать. – А запах я как-нибудь выведу.
Запах – вечно в этом доме. Пармские фиалки, тальк, копченое мясо. Густой сладкий запах, который горничная пыталась перебить аэрозолями и мебельной политурой.
– Это трубы, – говорила мать.
– Это соседи, – говорил отец.
– Это ее масляные краски, – говорил Мэттью.
– Это ты, – говорила Пикассо.
Отец заслужил рыцарство. Мать заболела. Дети все больше времени проводили вдвоем, иногда спали в одной постели. Ничего плохого в этом нет, они брат и сестра, а кроме того, можно сэкономить на стирке. Сэр Джек был миллионером, но бережливым.
Вскоре после венчания, еще новомертвые, простоватый Джек Гамильтон и его нервического склада супруга с хорошей родословной купили обветшавший особняк времен королевы Анны рядом со скотопригонным двором. Район был непрестижный, бедный; жена боялась ходить в местные лавки. Никогда не брала с собой кошелек. В те дни они не были богаты, а Джек хотел роскошный дом. Кроме того, он понимал, что это вложение капитала, а в таких вопросах он оказывался неизменно прав.
Прошли годы, и сэр Джек, упрямо отвергавший все мольбы жены о переезде, неожиданно продал дом, а вместе с ним и скотопригонный двор. Ему предложили необъявленную сумму за участок, на котором планировалось построить новую частную раковую больницу с жилыми апартаментами для тех, кто мог платить за право умирать как можно дольше.
Леди Гамильтон была счастлива. Счастлива, когда получала буклеты от агентов по торговле недвижимостью. Счастлива, когда надзирала за тем, как в коридорах выстраиваются уложенные вещи. Счастлива так, что снова запела, несмотря на боль в горле. Она покидает этот темный дом, что рухнул у нее внутри.
Она пошла к врачу за мятными лепешками.
– Рак, – сказал врач.
– В больнице тебе будет как дома, – утешил ее сэр Джек.
Моя мать лежала на супружеском ложе и смотрела на дорогие стены. У моего отца была большая коллекция сентиментальных викторианских картин; назидательные истории о падшей женщине в красной юбке, вцепившейся в стул с высокой спинкой; о враче, сурово осматривающем умирающую девушку… Известные картины, дорогие, Колльер, сэр Люк Филдз, Милле [33], союз техники и неискренности (превыше прочего все должно выглядеть как в жизни); в общем, то, что обычно называют искусством.
Отец часто советовал мне писать «похоже», а я часто спрашивала его, зачем ему нужна похожесть, если у него есть сама вещь.
– Искусство – зеркало жизни [34], – отвечал он, сердито глядя из Эльсинора. Я не могла сказать ему, что безумные речи Гамлета начали воспринимать всерьез только в девятнадцатом веке и позже. Даже голландские жанристы, которыми так восхищались викторианцы, не доходили до того, чтобы полагать сходство с оригиналом важнее качества картины и ее композиции. До середины девятнадцатого века каждый художник, сколь буквален бы он ни был, знал, что одной точности недостаточно.
– Сходи посмотри на моего Констебла [35], – говорил отец, – а потом говори, что ты художник.
Я смотрела на Констебла. Смотрела много раз. И как сказать тебе, что приемлемый, респектабельный Констебл вызвал скандал на Парижской выставке 1824 года? Как сказать, что он использовал чистый цвет рядом с другим чистым цветом, не смягчая его светотенью? Как сказать тебе, что его кляксы и мазки яркой краски шокировали поклонников Энгра [36] не столько своей живописной грубостью, сколько тем, что не отражали пейзаж, а являли его? То не была студийная Натура. Опасный Констебл, ныне ручной, мертвый и канонизированный, висел на дорогой стене у моего отца.
Пикассо сказала:
– Я художник, а не сутенер. Я не живу за счет работ других живописцев.
– Это ты, – говорит мать, показывая мне свой набросок.
– Это ты, – говорит отец, у которого есть задатки карикатуриста.
– Это ты, – говорит мой брат, который всегда рисует только себя.
Я годами собирала эти рисунки и стала тем, что на них видела. Как я смогу протянуть руку и коснуться кого-то, если не могу коснуться себя?
Коснуться тебя. Я не могу. Коснись меня? Ты не можешь. Как ты прикоснешься к тому, что не существует? Экзистере Экссистере – Выдаваться. Экс: наружу. Систере: стоять. Что делает человека выдающимся? Ощущение себя. Чтобы преодолеть ложь всех остальных, придется что-то собой представлять.
Репродукция безопаснее, а кроме того, за них больше платят. Репродукции всегда шли нарасхват, но календарной датой считается 1829 год, когда Ньепс и Дагер открыли фотографию [37].
Это мои мать и отец в день венчания?
А это я?
Камера никогда не лжет…
Тело сирены сквозь мирный воздух. Мое тело, неспасабельное, но спасенное. Надо мной склонилось лицо, а в нем – солнце. Меня убеждал голос, а в нем – море. Вода жизни на сухую почву. Солнце на промерзлую землю. Прикоснись ко мне: Твоя рука – посланец твоего сердца.
Это было давным-давно. Я боялась высоты. Боялась памяти. Чтобы победить и то и другое, я снова забралась на крышу.
Ночь была холодная. Все полоски серого шифера тронул иней. В сверкающей поверхности крыши перекрестно отражались звезды. Я оперлась о звездную крышу и посмотрела в небо. Из моего рта вырывались и исчезали холодные белые конусы. Хладный огнь холодного огнеглотателя. Свет не погашенный, но недостаточно горячий для ожога. Как мне стать тем, кто я на самом деле? Древесиной с даром гореть?
Ступни по каменным ступеням. То ступает мой отец. За каменными контрфорсами голос моего отца. Сквозь леденящий текучий воздух – отец в дымящемся смокинге. Мой отец; иллюзия массы в ограниченном пространстве.
Я решила убить его.
ПОБЕДА.
В то утро он завтракал, сидя на обычном месте. Я взяла кухонный нож и ударила его. Он продолжал намазывать тост маслом. Мать и брат продолжали шептаться о погоде. Что это? Город Призраков?
Я вытянула из него лезвие и ткнула в его второй позвонок. Кость треснула; нерв зазвенел, как струна рояля. И вновь я утопила нож из углеродистой стали в намасленной плоти. Мать начала убирать со стола.
В отчаянье я выстрелила в него из его ружья, что он держал против взломщиков, и двойной заряд разнес ему череп. Я заманила его на фабрику и отравила его же канистрой консерванта. Налила кислоты в его ванну и стояла рядом, пока он таял свиным студнем в эмалированной форме. Я выскребла его в собачьи миски и смотрела, как собаки давятся собственной блевотой. Я сделала все это, но он не умер. Невозможно убить мертвого.
Шли дни, и я дышала ненавистью, ела ненависть, каждый вечер взбивала ненависть вместо подушки и ощущала странное оцепенение, новое для моего тела. Пытаясь избавиться от отца, я становилась такой же, в моих венах пульсировала его ярость, его ничтожность, его методы, его боль. Чем больше я его ненавидела, тем больше ему нравилось. Я не просто становилась, как он; я становилась им – именно так мертвые воспроизводят себя.
Чем тогда можно навредить ему, не навредив себе? Что уже причинило ему самую сильную боль? Только то, что я осталась жива, и он не смог убить меня так же, как убил остальных. Каждый день, бросая жизнь ему в лицо, я оскорбляла Его Мерзейшество, отказываясь примкнуть к его клану. Мертвые процветают только среди мертвых.
ПОБЕДА.
Больше жизни во время без границ.
В то утро, когда я уходила из дома, я знала, что он рушится. В высоких окнах отчаянно жестикулировали ошеломленные фигуры моих родных, и обезумевшие тени метались в безмятежном стекле. Черные тени на бледных оконных листах, их руки, все слабее грозившие яростью и местью. Черные лопасти вращали колесо их собственного несчастья. Слишком поздно.
Дом сморщился вокруг кукол на подоконниках. Мое прошлое, что каждый день пожирало каждый день, съежилось до надлежащего размера. Будет новое начало, непожранное им. Начало за гранью боли. Начало за пределом страха. Тяготение не уничтожило меня.
Тяготение. Вертел тяготения. Она вспомнила ограду вокруг своего дома и подумала о святом Себастьяне, утыканном стрелами. На какой-то миг, в равнодушном поезде, страх вновь подполз к ней. Она посмотрела на женщину напротив, в волосах которой было солнце. Услышала смех, в котором было море. И узнала ее.