Ирина Кисельгоф - Пасодобль — танец парный
У меня отросли волосы, я свинчивала их в тугой узел на затылке. У нас был обязателен дресс-код, он распространялся и на прически. Я ходила с такой прической круглосуточно. Даже не помню, когда последний раз я носила распущенные волосы. Я распустила волосы. В отражении зеркала они рассыпались по плечам, тускло блестя в электрическом свете.
Я посмотрела на себя другими глазами и потеряла уверенность в себе. Разом. Я была отвратительна самой себе. Я стала снулым тунцом из консервных банок Уорхолла. Я выключила свет и упала на диван, сложив на груди руки замком. Во мне растекался липкий, тягучий страх. От солнечного сплетения по всему телу. Холодными, мертвенно-серыми клубами густого тумана по узким, бесконечным коридорам моего тела. Как в моих снах. Только сейчас без цвета, запаха и вкуса.
Я только сейчас поняла, что отвратительна самой себе, но гораздо раньше я стала…
Нет! Лучше не думать!
Вдруг у него другая женщина? Зачем я ушла? Мне можно было и не уходить. Это не имело значения. Я могла ехать куда угодно. Как я сразу не поняла?
Я не спала до самого утра. Ждала, что мой муж придет. Он не пришел. Я так и заснула с руками, сложенными замком на груди.
Я снова была в сказочной стране. Только совсем одна. В эпицентре взбесившейся природы. Буря визжала, верещала, выла безумной падучей ведьмой. Она заволокла все пространство самой собой до самого горизонта. Вокруг моей оси. Все было в серой, желтой, бурой земле, пыли, песке и мелких камнях. От земли и до самого неба. Сплошной, могучей стеной. Высоко в небе, далеко-далеко, растекался слепящий красный туман. Буря хлестнула меня бешеным ветром яростно и неистово, и меня завалило камнями. Погребло под грудой камней, и я перестала дышать от их свинцовой, жаркой тяжести. Меня завалило внутри ее жаркими, мокрыми камнями, сдавив живот, как губку. Из меня вытекала горячая вода, оставляя вместо себя жаркие камни.
Я открыла глаза и увидела два вздыбленных бычьих загривка. Распаленные, разъяренные, взбешенные. И боль в их глазах. Я обхватила спину быка и подставила бедра. Мне нужно было вырвать эту боль, чтобы получить наслаждение. Чтобы узнать, что он со мной.
— Почему ты не хочешь, чтобы я ехала на охоту? — спросила я. Хотя я знала ответ. Не знаю, зачем я спрашивала?
— Тебе этого не понять.
— Скажи.
— Я могу сказать, но ты не поймешь.
— Из-за того, что вы с моим отцом не ладите?
— Это не главное.
Тогда я ответ не знала Я вообще не знала, что он имел в виду. Мой муж был черным ящиком, который затерялся рядом со мной. Мне его было не найти. Я повернулась к нему спиной, чтобы не видеть глаз. И я не хотела, чтобы он видел мои глаза. Я хотела правды, но я ее боялась.
— Я красивая? — спросила я, и мой голос дрогнул.
Он провел пальцами по моей лопатке, очертил пальцем круг и осторожно коснулся его губами.
— Я от нее с ума схожу.
— От кого?
— От родинки на твоей лопатке! — засмеялся он.
— И все?
— Все.
Я развернулась к нему.
— Морда наглая!
— Поедем вдвоем?
— Ладно! — засмеялась я.
На следующий день я позвонила папе и сказала, что ехать на охоту не могу. Он бросил трубку, не выслушав меня до конца. Мне хотелось ему объяснить, но он бы не понял. Наверное.
* * *Мы поехали в чужую страну. На озеро. Большое, чистое, холодное озеро в чаше из высоких гор с ледяными шапками даже летом. По дороге, застеленной зеленым ковролином. Природа не успела выровнять, отлевкасить, отштукатурить себя для туристов. Она плыла высокими зелено-голубыми холмами вдоль текущей реки. Река была в сговоре с холмами и с долиной, по которой она текла, как тать в нощи. В неведомых, потайных местах речной долины зрели сизовато-зеленые маки, лопающиеся густым млечным соком. На прожилках их листьев росли редкие волоски, совсем как у фаланг. У снотворных маков все сизое: и стебель, и листья, и бутоны. И цветы их неприметные, белые или розовые, с фиолетовой крестовиной посередине, как у треф. Зато маковый сок — густой и белый, оставляющий на ладонях грязные липкие пятна. Его лучше не пробовать, у него вязкий вкус несбыточной мечты. Она пачкает душу такими же грязными пятнами.
Река-контрабандистка была загадочной, на ней рассыпалось множество островков, совсем безлюдных и тихих, в густых зарослях камыша и ивы. Речная вода казалась темной, почти черной в тени зеленых холмов.
— Туда хочу! — Мариша показала пальцем на заросший ивой речной остров.
Мы ехали в автобусе, как все. У нас еще не было машины.
— В следующий раз, — сказал мой муж.
— Хочу! — закапризничала она.
— На следующий год мы обязательно туда приедем, — серьезно сказал мой муж. — Я обещаю. Зато ты не знаешь, что сейчас тебя ждет…
— Что?
— Красота невиданная.
Озеро подарило нам двадцать два градуса температуры воды и связки вяленых чебачков. Их мальки еще плавали у берега в теплой воде, а родители хорошо шли под пиво.
Я чуток пожалела, что взяла Маришку. Она не давала нам личной жизни, ради которой мы сюда и приехали. Она была с нами денно и нощно. Ее было не уговорить и не усыпить никакими сказками. Мы уже и не знали, что делать. Наш ребенок стал приором-надзирателем в монастыре тюремного типа. Кельи распутных монахов закрывались наглухо. Без амнистии.
Мы отплыли от берега на лодке совсем далеко, к местам, где была ультрамариновая, до темно-синего кобальта, чистая вода. Далеко, у самого дна, едва желтели складки подводных плоских камней.
— Говорят, здесь затоплен Баласагун, — сказал муж. — На дне озера его руины. Еще пять столетий тому назад из-под воды возвышались призраки великолепных дворцов, медресе, минаретов, крепостных стен. Теперь и их не стало. Размыло водой и ветром.
— Дальше! — потребовала Мариша. Ее глаза горели, запаленные историей провалившейся в небытие цивилизации.
Мы узнали о согдийцах, живущих в этом городе и терпимых к чужой вере. О соборных и будничных мечетях, буддийских храмах и несторианских церквах. Об известных ученых и поэтах, живших в цветущем, богатом городе, пока он не был разграблен и уничтожен до основания монголами и каракитаями. В большом горном озере утонул утонченный город Баласагун — память исчезнувшей истории, стертая монголами с лица земли.
Наша лодка качалась над останками чужой цивилизации, сложившейся, как карточный домик, желтыми каменными плитами. Сверху палящее горное солнце, снизу жидкий кобальт, и голос моего мужа вокруг моей оси. Я бросила взгляд на Маришку, опомнилась и закрыла рот.
В нашей комнате ночью оживали пяденицы, сумеречные, ночные бабочки. Огромные бабочки цвета хаки. С пыльными серыми крыльями и коричнево-черным рисунком из линий, голов и глаз. Они рассаживались по стенам, готовясь к полету к электрической лампе. Наша дочь их боялась. Хотя дети не боятся бабочек, даже сумеречных.
Наша дочь врезалась между нами журавлиным клином.
— Буду спать с вами, — объявила она. — Мне одной страшно.
Мы сбежали от нее на рассвете, под деревья сумаха у нашего коттеджа. Его розовато-красные, паутинчатые метелки алели закатным солнцем. Целое лучистое облако закатного солнца во время рассвета. Самое лучшее место для того, чтобы вспомнить о личной жизни. Мы рассказали друг другу о нашей любви. Выстраданное и накопленное. Виновное и невиновное. Беспощадное и милосердное. Нежное и полное самой горькой горечи. Мы говорили и говорили о своей любви, будто боясь, что такого уже не будет. Мы просили прощения. Мы скрепляли слова глазами и губами. Как тогда, в далекой, жаркой, ушедшей стране. Лицом к лицу, чтобы верить. Почему мы так торопились? Почему не открыли причины? Не решились? Не доверились? Или тогда это казалось уже неважным?
Мы пили свои слова губами, как дурман, как маковый млечный сок, как бесовское зелье. Ненасытно и жадно. До обвала сердца, до потери дыхания. Так долго, так сладко, так пьяно, так тесно, что не заметили Маришку. Она снова врезалась между нами журавлиным клином.
— Это мой папа! — крикнула она мне.
— Конечно! Чей же еще? — рассмеялась я. — У меня есть свой папа.
— Вот и иди к нему!
— От вас? — спросила я, и мое сердце вдруг забилось как сумасшедшее.
— Да! — Она прижалась к отцу изо всех сил, прилепилась маленькими руками к его ногам. Я видела только ее пунцовое, злое, маленькое личико.
— Мариша. Ну что ты говоришь маме? — мягко, увещевательно обратился к ней муж. — Так нельзя.
— Можно!
Он подхватил ее на руки, лицом на его плечо. Ухо к уху. Чтобы утешить, чтобы она помнила его запах всегда. Совсем как его отец. Они отвернулись от меня, отошли в сторону, забыли. И мое сердце замерло не от сладкой, а от горькой боли. Горькой, как змеиный яд. Острой, как лезвие самого острого ножа. Страшной. Сильной. Невыносимой.
Я вернулась в коттедж и посмотрела на себя в зеркало. На мне лица не было. Меня убили не слова моей дочери, меня добил мягкий, увещевательный тон моего мужа. Мой муж воспитал свою дочь ровно так, как ему хотелось. Она вылупилась из него, как куколка из куколки. Я была ни при чем. Природным инкубатором. Гастарбайтером с периферии. Суррогатной матерью. Он сделал из нашей дочери то, что сделал. Нас было не трое, а пара и еще один сбоку. Он не сумел дать понять нашей дочери, что нас трое, и я превратилась в бесполезный довесок. Он имел на нее влияние, я — никакого. Он был виновен в том, что имел на нашу дочь влияние и не желал им воспользоваться ради меня. Любым способом. Хоть как-то. Разве у меня получится быть мамой, если против меня играет мой муж?