Норберт Гштрайн - Британец
— Понаблюдайте за своим другом!
И ты возмутился:
— Я не доносчик!
И, будто не расслышав, он пригнулся вперед, уперся локтями в стол, и, видимо, сам того не заметив, перешел на шепот:
— Думаю, вам известно, что Париж сдан?
И это показалось нереальным, словно за пределами лагеря не могло быть ничего, что имело бы для тебя значение, даже война, даже тот факт, что шла война, а майор повторил:
— Поймите меня правильно, нужно, чтобы вы за ним наблюдали и незамедлительно сообщали мне о любой, даже самой незначительной, по вашему мнению, странности в его поведении.
Ты еще не спросил у Бледного и Меченого, обратился ли майор и к ним с таким требованием, — в ту минуту, когда к вам подошел Новенький, ты говорил о другом:
— Его ни в чем не подозревают.
И оба засмеялись:
— Тебе лучше знать!
И ты удивился:
— Мне?
А они:
— Ты тут лучше всех его знаешь!
И ты, опять:
— Я?
И они:
— Вы же с ним целые дни торчите вместе! Как ни абсурдно, у тебя вдруг промелькнула мысль: а что, если им поручено доносить о тебе, что, если ты — цель, за которой они следят, и однажды тебе придется по их милости защищаться от множества самых жутких обвинений?
Настало молчание, Новенький сел между тобой и теми двумя, Бледный и Меченый равнодушно уставились на море, туда, где пробегала легкая рябь, где снова и снова появлялись зигзаги, возникали без причины и устремлялись к линии горизонта, которая, казалось, приблизилась. Оба отодвинулись подальше от Новенького, потеснив других людей, а он сразу расставил руки, захватив освободившееся пространство, все вокруг замерли и не спускали с него глаз. Он уселся поудобнее, вытянул ноги, потом откашлялся, и ты подумал, что сейчас он, конечно, заговорит о фотографии и наконец выяснится, что за история случилась из-за нее, но он только поглядывал то на Бледного, то на Меченого и, похоже, чего-то ждал.
— Даю вам двадцать четыре часа. Подумайте, стоит ли и дальше разыгрывать тут благородство, — сказал майор. — Будете помогать мне или нет — решать вам. Но потом не жалуйтесь, если всю войну будете гнить в лагере за колючей проволокой.
И ты опять уклонился от его взгляда, уставился на кусочек блекло-голубого неба в окне, на отдаленные холмы с ярко-желтыми кустами дрока на склонах.
— Мне кажется, вряд ли я смогу вам помочь.
И он покачал головой:
— А могли бы уже на той неделе вернуться домой.
И ты увидел, что он встал, снял китель и, облокотясь на спинку стула, смотрит на тебя сверху, словно не может поверить, что бывают на свете такие непрошибаемые упрямцы.
Бледный и Меченый опять ничего не сказали, когда Новенький, не выдержав, атаковал их:
— Вас ведь не отпускают?
И, не дожидаясь ответа, обернулся к тебе:
— Может, твой судья за тебя похлопотал? Или его жена попросила доставить тебя обратно в Лондон, чтобы ты опять был у нее вместо комнатной собачки?
Ты понял, что совершил промах, рассказав ему о себе, пусть даже немногое, и промолчал, а он, точно свихнувшись, заладил одно и то же:
— Вас не отпускают?
Раз от разу громче:
— Вас не отпускают?
Майор опять взял сигарету, но тебе не предложил закурить; он сделал несколько затяжек, стоя над тобой, потом сказал, посмеиваясь:
— А еще можно отправить вас в чудесное путешествие, если такая перспектива устраивает вас больше, чем сотрудничество с нами.
И ты вспомнил о слухах, которые давно, с первых дней, ходили в лагере: рано или поздно, вероятно, вас отправят за океан, интернированные испуганно перешептывались: скорее всего, вас поселят в богом забытых углах, и ты почувствовал, что майор применил метод, которому обучен, выдержал паузу с таким видом, будто у него прорва времени, неторопливо разглядывая тебя, и лишь затем продолжил:
— К сожалению, неизвестно, может, вы предпочли бы пустыню или Заполярье, однако думаю, пожить пару годиков в Канаде или в Австралии вам не повредит.
А за окном было лето, осязаемо близкое, и, наверное, пахло цветами, их желтизной, их алым цветом, и не важно, если ты не мог чувствовать их запаха, чувствовал только духоту, запах пота, нафталина и дешевого одеколона, приторно-сладкой дряни, которой, видимо, было хоть залейся, несмотря на трудные военные времена, вся охрана ею провоняла.
Тебе совсем не улыбалось куда-то уезжать, тем более — чтобы опять тебя куда-то отправили, и если бы не Клара, ты, наверное, не мог бы понять других, рвавшихся прочь с острова, потому что в Лондоне остались родные, за чью безопасность они дрожали. Тебе уже порядком поднадоели вечные вопросы: сколько времени все это будет продолжаться, сколько еще мы будем сидеть тут, в лагере, сколько еще продлится война, ты уже наслушался предположений — от нескольких недель до нескольких лет, и в ответ молчал, нечего было сказать, когда они говорили о своих женах и детях, от которых многие не имели никаких известий. Тебе при этих разговорах вспоминались письма, которые приходили от отца до того, как началась война, раз или два в месяц, отцовские письма, написанные его детским почерком, в каждой строчке — сплошь всякие безобидные пустяки, так могла бы писать простодушная девочка, впервые покинувшая родной дом и пребывающая в постоянном восторге от всего, что видит вокруг, письма-гротески, наверное, они подвергались цензуре, наверное, опасаясь цензуры, отец приукрашивал свои рассказы, в письмах он сообщал о ходе служебных дел, о поездках, о лыжной вылазке с секретаршей, ставшей в конце концов его женой, и все письма приходили в слишком больших конвертах, ты не сразу нашаривал в них листки, и были там его наставления насчет чувства долга и дурацкие напоминания, что надо оказывать всяческое почтение судье и членам его семейства и во всем их слушаться; когда же письма прекратились, ты не ощутил грусти, тебя не охватило смятение, как при мысли о матери и ее муже, когда оно наваливалось с такой силой, что сердце сжималось.
Майор вернулся за стол и натянул сапоги, потом крикнул ординарца, приказал ему вызвать караульного; спустя минуту капрал вырос на пороге, и майор распорядился, ткнув пальцем в твою сторону:
— Отвести в лагерь вместе с теми двумя!
И капрал:
— Слушаюсь!
И, так как он не двинулся с места:
— Чего вы ждете?!
Капрал вытянулся «смирно», а ты, глядя на него, вдруг размечтался: ведь ты мог бы выскочить в окно, всего и надо-то — вскочить, соскользнуть по стене вниз и преспокойно уйти, будто ты ни при чем, а потом узнать, когда отойдет первый корабль, и через пару часов тебя и след простынет!
Новенький успокоился, бросил твердить, что вас, может быть, отпустят, и сидел теперь неподвижно, как все, скрестив руки на груди. Ты заметил, что в нем опять проснулось дикое упрямство, которое уже обнаружилось в его препирательствах со старостой вашего дома: таскать дрова? Да с какой стати? Еще чего выдумают! Замазывать эту пакость на окне комнаты? Не дождетесь! Подметать пол в столовой? Нашли дурака! Выносить мусорное ведро, помогать на кухне — нет, нет и нет! И ты вспомнил, как он в ответ на подобные предложения говорил, что неплохо бы старосте и самому поработать, вместо того чтобы часами торчать в ванной, и не класть куда попало ключ от сортира, чтобы после не злиться, если ночью все выходят по нужде во двор и днем, в жару, вонь стоит как в свинарнике, да еще набрасывался на старосту с руганью. Уж конечно, вечером он, не долго думая, разляжется на кровати, которая предоставлена тебе с ним на двоих, сегодня он не вытащит, как обычно, колоду карт, которую всегда таскает в кармане, не предложит сыграть на то, кому спать в кровати, а кому — на полу, или на то, чтобы проигравший в одних трусах пробежал через весь квартал, нет, будет лежать да посмеиваться с невинным видом, и тебе придется выбирать — либо спать на голых досках, либо улечься рядом с ним; та парочка, Бледный и Меченый, засыпали «валетом», но утром просыпались в обнимку, головами на одной подушке, ты часто недоумевал, за что тебе такое наказание — общество этого малоприятного типа.
Солдаты на улице опять сошлись у проволоки, за ней, на безопасном расстоянии, остановилась компания девиц, глазевших на лагерь, — изогнувшиеся фигурки, одной рукой придерживают шляпки, другой прижимают к коленям поднятые ветром подолы, и ты увидел, что за какие-то считанные мгновения свет, озарявший берег, несколько раз переменился, ты увидел гуляющих на пляже людей, многие, закатав брюки, вошли в воду, их длинные тени достигали берега, как всегда вечером при ясной погоде. Все было как всегда: собака бежала по берегу вдоль края воды, чайки, которых она гоняла, взмывали в воздух, похожие на клочья газет, ты услышал хлопанье крыльев, оно раздавалось редко, с невероятно долгими паузами между раздельными и отчетливыми хлопками. Ты, не оборачиваясь, почувствовал, что солнце заходит и в последнем его отблеске вспыхивает колючая проволока, а море за ней словно противится своему собственному движению, словно упирается изо всех сил, не желая, чтобы прилив сменился отливом.