Жан-Луи Кюртис - Парадный этаж
— Но почему вы утверждаете, что они плутуют? — запротестовала она.
— Потому что убежден в этом.
— Но люди меняются. Меняют свои взгляды.
— Конечно. Но они-то, я знаю, в душе не изменились. Я это знаю. Они лишь приспособились, избрали иную тактику, пытаясь убедить самих себя, что наконец-то постигли истину… Короче говоря, они лгут, и прежде всего лгут самим себе. Но добились они только того, что им никто уже не верит. Они просто-напросто плетут веревку, на которой их, возможно в скором времени повесят.
Она разглядывала его с немного испуганным видом.
— Вы жестокий человек, — сказала она.
— Нет же, бог мой! Я просто человек, который не выносит… всего этого.
— Чего — всего этого?
— Называйте это как хотите: лицемерием, комедией, блефом… Подобные вещи вызывают у меня ужас… Впрочем, не знаю, чего я так волнуюсь. Что за важность! «Все это», о чем мы говорим, всего лишь французский фольклор, Шалости Французского Буржуа конца века… Пусть они идут ко всем чертям. Может быть, они не столь уж опасны. По крайней мере я надеюсь на это. А если судить по моим племянникам Пьеру и Луи, подрастающее поколение не имеет с ними ничего общего, совсем не похоже на них, хотя разница в возрасте между ними всего какие-нибудь десять или двенадцать лет… Вы знаете Пьера и Луи? Потрясающие парни! Они, верно, утешат меня за все.
Они довольно долго молчали, как бы продолжая мысленно диалог, потом мисс Хопкинс повернулась к нему и робко спросила:
— А это правда, что вы никогда не любили их?
— Нет, почему же, вначале… Я продолжал бы любить их, если бы они этого заслуживали…
Она отважилась наградить его едва уловимой ласковой улыбкой.
— Должно быть, вы не очень старались, — проговорила она.
— Правильно, я не очень старался. И я первый же наказан, поверьте мне.
— Но разве поздно исправить?
— Да. Конец игре. Я уже почти старик.
— О нет! Вам до этого далеко!
Он с полусерьезным, полуигривым видом взял ее руку и поднес к своим губам. Казалось, ее ничуть не удивило это проявление дружеской галантности, которую он уже выказывал ей не раз. Слабые лучи солнца еще освещали верхушки деревьев.
— Что вы собираетесь делать, когда будет покончено со всеми формальностями? — спросила мисс Хопкинс. — Останетесь здесь?
— На несколько недель, чтобы на первых порах помочь Пьеру, а потом вернусь в Аргентину. У меня было весьма смутное намерение попутешествовать по Европе: посетить музеи, памятные места, все эти достопримечательности… А сейчас мне уже не хочется. Путешествовать вот так, ради удовольствия, совсем одному — теперь это меня пугает. Я боюсь этих праздных дней… Понимаете, когда я не работаю, я не знаю, куда себя девать. По существу, я всего лишь жалкий мужлан.
— Полно, Бернар, не говорите глупостей.
Они еще долго молчали, потом Бернар сказал вполголоса:
— Стало свежо. Вы простудитесь. Пора возвращаться.
Но оба они даже не шевельнулись. Прошла минута-другая, потом Бернар сказал все тем же мягким и дружеским голосом:
— Мне пришла в голову одна мысль: почему бы вам не отправиться со мной?
— Куда? — с удивлением и не без тревоги спросила она.
— Неважно куда. Почему бы нам не отправиться вместе в путешествие, которое я собирался совершить один? С вами мне будет веселее, я получу больше удовольствия. Что вы на это скажете?
Она ответила не сразу, видно, была в смятении. Наконец спросила:
— Вы говорите серьезно?
— Разумеется. Я был бы счастлив, если бы вы согласились составить мне компанию. Не отказывайтесь… Послушайте, хотите, поедем на вашу родину? Как там сейчас в Англии?
— Так себе…
— Тогда поедемте в Италию.
— Кажется, там еще хуже…
— Возможно, но дворцы все-таки на месте, насколько я понимаю, и картины, и небо… Затем мы посетили бы Австрию и Германию. И Прагу. Я всегда мечтал увидеть Прагу… Ну как, решено, едем? Отправляемся навестить старушку Европу? Или то, что от нее осталось?
Сады Запада
Редко случалось, чтобы Иоганнес Клаус проснулся утром, не ощутив в первые минуты осадка от дурного сна. Сон этот был всегда один и тот же, и не требовалось больших усилий, чтобы растолковать его смысл. Иоганнес все знал наперед: эти душераздирающие картины запечатлелись в его памяти еще с войны, которую он подростком и юношей пережил вместе со своими близкими и миллионами соотечественников. Сон лишь вновь пробуждал в его душе ужас перед союзническими бомбардировками города, вызванное страхом нервное потрясение, чувство клаустрофобии, которое он испытывал, отсиживаясь долгими часами в убежищах и подвалах, атмосферу Апокалипсиса. С тех пор прошло тридцать лет. Город уже давно восстановлен и процветает. Страна возродилась из пепла, обрела былое могущество, разбогатела, достигла благосостояния, ничуть не уступающего благосостоянию победителей; она играет одну из важных ролей на политической арене; но в предутреннем сне Иоганнеса Германия, проклятая и мученическая, все еще продолжала умирать под руинами гигантского пожара. Иногда видения были более отчетливыми, хотя все-таки искажали реальность, то, что он знал или мог себе представить. Например, он никогда не видел близко самолетов, откуда падала смерть; один-единственный раз очень высоко в небе, в просвете меж темных туч, не более чем на две-три секунды промелькнула в сумерках эскадрилья бомбардировщиков — тесный клин черных птиц, к которым сходились разрывы снарядов противовоздушных батарей; но в сновидениях Иоганнеса самолеты летели гораздо ниже и вовсе не походили на обычные самолеты; и они обрушивались на него, словно засекли его одного, единственного среди всех жителей города; и ужас, который наводил на него сон, проистекал, пожалуй, не столько из-за угрозы неминуемой смерти, сколько из-за этого зловещего выбора, из-за сурового приговора, который выносили ему самолеты: «Мы ищем тебя, Иоганнес Клаус. Мы прилетели сюда из далекого далека для того, чтобы отыскать тебя в толпе, где ты мнишь себя надежно укрытым, и уничтожить». Итак, Иоганнес понимал, что посредством сна ему напоминает о себе какое-то живущее в нем существо, которое осознает свою вину и постоянно ждет кары. Но вину в чем? Разумеется, этого ему никогда не узнать. Однако после долгих размышлений Иоганнес пришел к выводу, что его непостижимая вина состоит, скорее всего, не в тех проступках, которые он якобы совершил или помог совершить в прошлом, что вина эта — нынешняя. Но что же было в его нынешней жизни такого, что могло бы дать повод осудить его с точки зрения морали?.. Ведь не несколько же легких тайных интрижек… Если пренебречь этими маленькими вольностями, а их к тому же можно было пересчитать по пальцам, жизнь Иоганнеса была полностью посвящена искусству, что в современном мире могло показаться анахронизмом. Жизнь уединенная и размеренная, откуда изгнаны всякая светская суета, всякое корыстолюбие и злоба. Привязанности здесь были постоянные, хотя, возможно, несколько сдержанные, и весьма немногочисленные; здесь не было места горячности, экзальтация допускалась лишь в утехах ума и в культе Прекрасного.
Иногда дурные сны Иоганнеса были пронизаны отголосками сегодняшнего дня, словно предзнаменование, предчувствие какой-то катастрофы. Образы насилия оставались почти теми же самыми, но, казалось, угроза исходит не из прошлого, а из будущего. Угроза нависла над ним? Над страной? Над миром? Угроза космической катастрофы или какого-то потрясения, которое будет делом рук самих людей? Все рушилось, от взрывов содрогалось пространство; металась охваченная паникой толпа, на фоне которой крупным планом выделялось чье-то лицо с блуждающим взглядом. И вот как раз в то мгновенье, когда появлялось лицо, Иоганнес просыпался.
На несколько минут сон еще оставлял в нем какой-то осадок дурноты. Чтобы вновь обрести спокойствие, необходимо было тщательнее обычного совершить обязательный ритуал, прежде чем перейти от кровати, откуда он вставал осунувшийся, с помятым от сна и ужаса лицом, к столу, где ждал его первый завтрак, за который он садился час спустя, как бы заново отшлифованный, помолодевший, посвежевший и одетый с ног до головы так, словно он собрался с визитом или ждал гостей. Он очень заботился о своем теле, о своей внешности, изо дня в день соблюдал в этом отношении определенную дисциплину, что поддерживало его моральное равновесие, подготавливало почву для других дисциплин — дисциплины труда, чтения, размышления, — делало его более приспособленным, по крайней мере так он думал сам, к столкновениям с внешним миром, будь они даже безобидны — а таковыми они и бывали и сводились, как правило, к обмену банальными любезностями с портье его дома или с поставщиком, к обеду в городе, к встрече с дружеской четой в кондитерской или в кафе; но Иоганнес всегда рассматривал мир как поле битвы и считал, что подтянутый, хорошо одетый человек имеет, пожалуй, чуть больше шансов уцелеть.