Фигль-Мигль - Мюсли
Бивис чихает.
— Без обещаний, пожалуйста, — говорит писатель мрачно. — Если я знаю, что мне ничего не светит, на душе как-то спокойнее.
Бивис снова чихает.
— Нет-нет, — говорит писатель тревожно, — ты не заболел. Это тебе в нос что-то попало. — Он вытирает нос собаки полотенцем. — Болеть нужно по очереди, — бормочет он, — не так, что все сразу. Я три романа в год писать не буду. Мне после трех романов и сублимировать не понадобится. — Он прислушивается к чему-то внутри себя, делает глубокий вдох и чихает.
— Что, многоуважаемые, — говорит Александра Генриховна с удовольствием, — эпидемия?
Среди сидящих в маленькой аудитории нет студента Соколова. Девица Пухова начинает что-то говорить, но мрачно обрывает себя на полуслове.
— И правильно, — замечает Александра Генриховна. — Когда все знают, что вы скажете, нет необходимости говорить что-либо вообще.
— Злые вы, — говорит Майк, заливая мюсли йогуртом. Поспешно, пока Лиза не смотрит, он слизывает с края пакета пару капель. — Может, поедем в Павловск, поснимаем?
— Дождался, пока погода испортилась.
— Вроде проясняется, — говорит Майк, глядя в окошко. — Мне вчера показалось. — Он берется за ложку. — Ждешь дождя, и вдруг прояснится. Так и в мозгах, наверное.
— Не во всяких.
— Согласен, — говорит Майк сквозь зубы.
Недовольные друг другом, брат и сестра сосредоточенно смотрят каждый в свою тарелку.
— Купи себе пачку бумаги, — говорит наконец Лиза хмуро, — и сходи с ума молча. Если от литературы есть какая-нибудь польза, так разве что в том, что родственники меньше страдают.
— Угу. Пианисты хуже писателей.
— Да, — соглашается Лиза. — И больше никто.
Майк задумывается.
— Прикольно, — говорит он. — Человек умрет, а от него книжка останется, какoй-нибудь будущий Зарик ее прочтет, будет думать…
— Зарику как раз лучше бы думать поменьше.
— Он будет думать в любом случае, но думать о книжках как-то грандиознее.
— Это Зарик так говорит?
— С чего ты взяла?
— А где ты еще такое слово слышал?
— Как где? — удивляется Майк. — Пишут же везде: «грандиозные скидки». Это значит…
— Это значит, что сверх полной стоимости магазин теперь накручивает не сто процентов, а шестьдесят.
— Так то магазин.
— А книжки откуда берутся?
— Ладно, — говорит Майк, — ладно. И вот этому будущему Зарику приятно будет думать, что какой-то мужик в прошлом тоже о нем думал и писал мессидж, и всё такое. Понимаешь?
— Да. Только писатели никогда не думают о тех, кто будет о них когда-нибудь думать.
— Почему?
— Они хотят, чтобы о них не думали, а показывали по телевизору. Для таких людей имидж важнее репутации. — Она встает из-за стола, смотрит, всё ли в порядке. — Тарелку вымыть не забудь.
— Как можно забыть Радищева? — говорит Александра Генриховна мрачно. — Кого же мы будем помнить? — Она высокомерно щурится в сторону чьего-то сдавленного смущенного смешка. — Что остаётся от человека, кроме того, что он написал? Где его потомство, и прочные постройки, и всё такое? — Она задирает нос. — Мы умрем и перетлеем со всем своим скарбом, и самых имен наших не останется…
— А Радищев пребудет вовеки, — говорит девица Пухова. — Аминь.
Доктор ф. н. утвердительно кивает, игнорируя насмешку.
— Вы это поймете, либо поменяете специальность, — невозмутимо говорит она. — Либо прослывете людьми бессовестными и неразборчивыми — потому что филолог, который не любит слово, хуже мародера. Со следующего раза у нас Карамзин. Записывайте.
— Пишут, — говорит Костя благодушно, — читают. Задают друг другу вопросы. Осуществляют круговорот слов. Послушаешь — и три дня потом мыться не нужно, настолько стал чище. — Он чешет за ухом крысу, свернувшуюся у него на коленях. — Вот преимущество слова перед водой: к воде еще и мыло должно прилагаться, для полного благочиния. — Он задумывается, жмурится. — Слова как кислота, иногда грязь вместе с кожей сходит, — говорит он крысе, поглаживая ее, поглаживая драную обшивку кресла. — Но редко, редко. Кожа у людей совершенствуется. — Он улыбается во весь рот. — Слова, конечно, всё такие же, как были.
Он удобно вытягивает ноги, обмякает — но даже в этой спокойной позе проглядывают подчеркнутая ловкость, какая-то беспокойная сила, распирающая тщедушное тело. Пустой магазин постепенно заполняется лучами наконец-то разогнавшего облака солнца.
К середине дня прояснилось, но, судя по всему, стало очень холодно. В парке схваченный морозом песок дорожек поблек, у деревьев вид опрятный, как у замороженных овощей.
Девица Пухова идет через парк очень медленно, словно кого-то ищет.
— Нельзя утонуть в луже! — говорит она и плачет.
Несколько прозрачных капель падают на стол и бумаги.
— Ничего, — говорит лысый. — Это богам.
В баре чисто, светло. За угловым столиком у окна весело пьют водку и томатный сок трое: бледный, лысый и надменный. Писатель успел побриться, но вид у него отуманенный. Он сидит, не сняв пальто. Бивис спит у писателя на коленях, засунув голову ему под мышку.
— Значит, вот, — говорит писатель. — Один мужик собирал свои зубы.
— Это как? — спрашивает лысый,
— Ну как — вырвут ему зуб, он его положит в коробочку, унесет домой и там спрячет.
— Зачем? — спрашивает надменный.
— Наука развивается, — объясняет писатель, — скоро зубы будут клонировать и назад вставлять. Так чтобы было, из чего.
— Ну-ну, — говорит на это Белинский. — И что дальше?
— Клонировать-то они клонировали, но всё перепутали. И вставили мужику клонированные зубы совсем другого человека.
— Или вообще не человека.
— Да, — говорит писатель бодро. Он задумывается. — Точнее говоря, нет.
Белинский смеется.
— Кто знает, что будет завтра, — примиряюще говорит лысый. — Может, и нечеловечьи зубы, и все такое.
— Завтра у меня суд, — говорит Белинский, которому уже не так весело.
— Да! — вспоминает лысый. — Я вызван в качестве эксперта, — добавляет он скромно.
— По дуракам? — фыркает писатель.
— Нет, по словоупотреблению.
— Я человек спокойный, — говорит Белинский злобно, — но даже у меня есть мечта.
— Иногда, — замечает лысый удрученно, — мечты сбываются.
— Точно, — говорит писатель. — Слушайте. Один мужик умер…
— Вот оно как бывает, — бормочет Белинский.
— Да, и что? — поощрительно говорит писателю лысый.
— Ну что, попал на тот свет.
— И как там оказалось?
— Херово, — сообщает писатель. — И на том свете он тоже оказался никому не нужен. Все замечательные люди, с которыми он мечтал встретиться, и те, кого он любил при жизни, — в общем, им всем по-прежнему было не до него. Потому что и они, когда были живы, о ком-то таком мечтали, чтобы встретиться и поговорить, и быть вместе. Ну и так далее.
— Неужели о нем самом никто никогда не мечтал?
— Господи Боже! — писатель делает жест отвращения. — От этих он сам прятался в кустах.
— И такое случается, — кивает Белинский.
— А там были кусты? — спрашивает лысый. — Какие они?
— Кусты как кусты. Как у нас в парке. — Писатель хмурится. — Боярышник, то-сё.
Лысый полон сомнения.
— Может, это кущи?
— Может.
Белинский курит и думает о чем-то своем.
— А еще говорят, что дуракам закон не писан, — негодующе говорит он. — А они чуть что, так сразу под сень закона.
— Вот интересно, — говорит писатель, — какие у тебя шансы?
— Шaнсы есть. Я ведь не кретином его назвал.
— А чем дурак отличается от кретина?
— Ничем. Но если ты кого-то назовешь кретином, то разгласишь врачебную тайну, а это другая статья.
— Кретин — это умственно неполноценный, — не соглашается лысый. — А дурак просто не умеет пользоваться тем умом, который у него есть.
— Вздор, — говорит Белинский. — Дурак — это кретин, который не знает о своей неполноценности.
— Откуда ты знаешь, что он знает? — спрашивает писатель.
— Не такой я придурок, чтобы этого не знать.
— Тоже интересно, — меланхолично замечает лысый. — Придурок — это, видимо, дурак с психическими отклонениями. Или, скажем, умный, который сознательно прикидывается дураком.
— Вот это точно отклонение, — брезгливо говорит Белинский.
— А психи знают, что они психи? — спрашивает писатель.
— Разумеется, нет, — отвечает Белинский. — Если ты имеешь в виду настоящих психов. Только нормальный человек может считать себя ненормальным.
— А наоборот?
Белинский это предположение энергично отрицает.
— Нет, — говорит он. — Я, например, нормальный и знаю об этом.
— Был бы ты нормальным, неужели называл бы дураков дураками?
— Я назвал дурака дураком в состоянии аффекта, — объясняет Белинский. — Нормальный тем и отличается от ненормального, что у него аффекты, а не хроническое буйство или равномерная депрессия.