Даниэль Кельман - Время Малера: Роман, рассказы
Давид проснулся, посмотрел на часы и непонятно по какой причине насмерть перепугался; потом, когда сообразил, что к чему, испугался еще больше и как ужаленный вскочил с кровати. Пока бежал до трамвая, весь взмок, свитер смялся, ноги болели. Прошло десять минут, а трамвай так и не подходил, Давид поймал такси. Он с трудом переводил дыхание, голова кружилась.
— Ничего страшного, — хладнокровно произнес водитель, — успеем.
Они затормозили, Давид расплатился, кинулся вверх по ступеням, наткнулся на вертящуюся дверь, пересек холл и распахнул двери большой аудитории…
Навстречу хлынул поток студентов, все расходились. Некоторые еще сидели на своих местах, просматривая записи и тихонько разговаривая. Казалось, они были в замешательстве. Валентинов только что ушел.
От быстрого бега Давид запыхался. Сколько времени он ждал этого дня, ни о чем другом не мог думать, готовился, обдумывал вопросы, которые имело смысл задать только Валентинову, только ему одному и никому другому… Он побрел назад через холл, мимо вахтера, через вертящиеся двери. На ступенях у входа и на скамейках вокруг площади сидели студенты, пожилые дамы, пенсионеры; в песочнице играли дети. Белый «мерседес» припарковался у тротуара.
В здании университета открылась дверь, и вышел Валентинов. Острый нос, круглые стекла очков, коротко стриженная бородка — все как на фотографиях, он посмеивался про себя, видимо, без всякой причины. Одернув пиджак, посмотрел на небо, прищурился, потер лоб, открыл дверцу автомобиля и сел. Машина тронулась, описала на площади полукруг, сверкнула фарами, повернула направо и скрылась.
Давид опустил голову, засунул руки в карманы и поплелся домой. Он неделю ни с кем не разговаривал, нигде не показывался и не выходил из квартиры.
Писал статью о тепловых процессах в жидкостях, опубликованную потом в «Гранях физики». В следующем номере появились письма читателей, их было три. Автор одного называл статью «в высшей степени интересной», другой — «путаной», а третий говорил о «бессмысленном нагромождении пустых слов, просчетов и фантазий». Давид послал в журнал опровержение, но Эрнст Граувальд, издатель «Граней», не отважился его напечатать.
— Не стоит волноваться по пустякам, — утешал его Марсель, — поверь, я знаю, о чем говорю.
— Да дело не в этом. Я мог бы и предвидеть, как все обернется. Теперь все будет сложнее. Меня уже дважды…
— …дважды предупреждали. Знаю-знаю. Но, собственно, кто?
Давид покачал головой и не ответил; Марсель обиженно пожал плечами.
Он жил на ежемесячные переводы от отчима Вёбелинга. С новой женой, которая теперь тоже носила фамилию Вёбелинг (смириться с этим было совершенно невозможно), он перебрался куда-то далеко в другой город, и Давид не мог избавиться от чувства, что ему платят и будут платить до тех пор, пока он держится на расстоянии. Какая-то фирма купила у Давида лицензию на производство его конденсатора, выложив за нее неожиданно крупную сумму. Ему даже выслали несколько кругленьких шариков синего цвета. Когда он взял один из них указательным и большим пальцем, посмотрел на свет и прищурился, то испытал удивительное чувство удовлетворения.
— Даже обидно, — признался он Кате. — Я мог бы придумать тысячу подобных вещиц, хорошеньких, простых и полезных. Но теперь уже поздно!
Диссертацию об «Ациклических процессах в термодинамике» он написал за несколько недель и с блеском защитился. «Хаос? — спрашивал он во вступительном слове. — Что же это такое? И каковы причины столь сильного взаимодействия между все нарастающим беспорядком и временем, взаимодействия такого беспрерывного, что его — со всеми необходимыми оговорками — даже можно назвать основой мира?
Итак, более или менее упорядоченное состояние мира есть такое состояние, возникновение которого по чистой случайности наименее всего вероятно: рассортированная колода карт (к примеру, по мастям и по старшинству) более невероятна, чем перетасованная — по той простой причине, что при тасовании устанавливается определенная закономерность. (Конечно, нельзя исключать и случайную последовательность, но этого никогда не произойдет, это слишком невероятно. „Космос, как пишет в „Текстуре физического мира“ Борис Валентинов, подчинен не только законам природы, но и законам статистики. В этом-то и заключается его подлинная загадка“.) Возьмем стеклянную колбу с разделительной перегородкой посередине: справа поместим газ, слева — вакуум. Если перегородку убрать, газ сразу же распространится по всей колбе. Но он мог бы остаться и на своей половине или перейти на другую целиком; с точки зрения физики возможны оба варианта — но они уж очень маловероятны. (При n-ном количестве молекул газа вероятность того, что подобное произойдет, равняется ½, возведенной в n-ную степень; но скорее обезьяна, без разбора колотящая по клавишам пишущей машинки, напечатает все книги, созданные человечеством.) Что же находится в промежутке между двумя состояниями — между тем, когда газ сконцентрирован на одной половине, и тем, когда распределился по всему сосуду?
Только время.
Все происходит само собой, второе состояние вытекает из первого, это естественный процесс, иначе и быть не может. Одно предваряет другое просто потому, что оно более вероятно. При возрастающем беспорядке время растягивается. Определяется его направление. Ведь время не просто изменяющаяся величина, прежде всего это величина, имеющая направление. Ни один час не повторяется, ибо в каждый момент времени происходит обновление мира, по сравнению с предшествующим однородным состоянием беспорядок во Вселенной увеличивается. Таким образом, начало и конец существуют всегда. Энтропия в переводе с языка физики означает смерть.
Однако не следует забывать о том, что закон энтропии это закон статистический. Газ мог бы сжиматься. Ведро холодной воды могло бы вдруг закипеть. Карты могли бы лечь по порядку, а обезьяна — написать „Сумму теологии“. Единственное, что препятствует этому — вероятность, и только вероятность; но так ли уж незыблемы ее законы? И вообще, откуда у природы столь верноподданнические наклонности, столь безропотная готовность следовать предписаниям? Откуда эта изначальная и порой обезоруживающая исполнительность, словно на службе у нее находится целая армия существ, которые постоянно вмешиваются и по необходимости споспешествуют претворению правил в жизнь, защищают от постороннего вмешательства, контролируют поступательный ход времени и неотвратимое приближение смерти? Иными словами…»
— Да, — заметила Катя, — хитро. Все это весьма занятно. Но на сегодня достаточно!
Давид испугался и притих, его лицо медленно залилось краской. Он достал бумажный платок, тщательно расправил его и высморкался, издавая низкие фыркающие звуки.
— Прости! — сказал он и посмотрел на девушку почти бесцветными глазами. За длиннющими и очень тонкими ресницами они всегда казались чуть влажными.
— Ладно уж, — ответила Катя. — Это по правде было… очень интересно. Оставим.
Катя преподавала латинскую грамматику. Крупная брюнетка с яркими пятнами невротического румянца на щеках. Чтобы спрятать страшные обгрызенные ногти, она красила их розовым лаком; но впустую, все равно было видно. Ко всему прочему Катя слишком много курила: жадно затягивалась едким жаром, а потом выпускала столб дыма, расплывавшийся клубами, за которыми, словно за вуалью, скрывалось ее лицо. Она старалась хотя бы на три урока опережать студентов; и постепенно жизнь ее все больше сводилась к тому, чтобы избегать ситуаций, в которых могло обнаружиться ее плохое знание латыни.
Часто совершенно неожиданно и без всякой причины ее охватывали приступы жалости: у нее выступали слезы при виде скулящего пса или плачущего ребенка, на ней хорошо наживались бесцеремонные нищие в метро, она не отваживалась раздавить бегущего по комнате паучка, похожего на ожившую частичку коврового узора, ловила его за лапку и выносила на улицу. Давид никогда не мог отделаться от мысли, что и он в определенной степени являлся объектом ее дурацкой опеки, весьма подходящим — наравне с собакой, ребенком, нищим или пауком — ее нервозно-нежной сентиментальности. Она готовила для него — надо сказать, довольно средне, — во время прогулок рассеянно слушала его рассуждения, иногда клала свою руку ему на плечо, и Давид знал: стоит только взять ее и крепко сжать, и Катя приблизит к нему свое лицо, тогда останется всего-навсего положить ей руки на плечи, и в конце концов теплые, немножко влажные губы коснутся его… Но он не делал этого. Слишком ясно виделось ему их совместное будущее: бесконечно длинные ночи, чужое дыхание и редкое бормотание во сне, вечера в дешевых ресторанах, косметика в его ванной, отпуск среди холмистых пейзажей или на переполненных пляжах. Порой, когда сестра, видимо, забывала о своих визитах и страх отпускал Давида, ему снилась Катя. Он видел ее тело, в одежде или обнаженное, чувствовал его тепло, чувствовал, как его собственное тело само собой реагировало на… Ему не нравились эти сны. Эти оккупанты духа, незваные гости, переворачивавшие все вверх дном, дурные, нелепые и назойливые. «Лучше всего, — решил он, — просто не обращать на них внимания». И, удивительное дело, такая установка сработала. Через некоторое время сны посещали его уже реже. А потом почти совсем исчезли.