Ирвин Шоу - Голоса летнего дня
— Расскажите, каким он был, ваш отец, — попросил раввин. Они сидели в гостиной, в квартире родителей на Риверсайд-драйв. И было это накануне похорон. Раввин должен был провести отпевание и прочитать принятую на еврейских похоронах хвалебную речь. Раввин не был знаком с Израилем. Это был молодой, очень живой человек с ухватками профессионала. Он деловито и сочувственно выразил соболезнования, но Федров был уверен: стоит ему выйти из этой квартиры, и он столь же энергично и деловито примется набрасывать заметки для следующей похоронной речи.
Федров понимал: раввину хочется услышать, что Израиль был истово верующим; что каждое утро молился, надев Йом-Кипур филактерис;[27] что строго соблюдал пост в Йом-Кипур;[28] что ни разу не нарушил порядка приема пищи на еврейскую пасху. Но ничего подобного на самом деле не было. Да, Израиль был евреем, это верно; он гордился теми евреями, что стали знаменитыми в нееврейском мире, и презирал тех, чьи поступки плохо отражались на его народе. Но он редко ходил в синагогу и был слишком скромен по натуре своей, чтобы верить, будто Господь проявляет к нему хоть какой-то интерес.
— Каким был мой отец? — переспросил Федров. И пожал плечами. Кто может ответить на такой вопрос? — Он был очень неплохим кэтчером, — сказал он.
Священник улыбнулся. Священник нового, реформаторского толка, он мог позволить себе улыбнуться, как бы демонстрируя тем самым, что при необходимости любые религиозные идеи можно нести в массы и на современный лад.
— Что же еще?.. — Федров снова пожал плечами. — Он был неудачником. Был беден, трудился всю жизнь, как раб. Ни разу не сказал мне «нет». Даже когда весенними вечерами возвращался с работы вконец вымотанным, всегда находил для меня время. Мы шли на площадку за домом и отрабатывали там подачи — до тех пор, пока не стемнеет. Он в жизни своей никого не обидел. Глупо и слепо верил в то, что все люди добры, любил свою жену, был на войне, провожал на войну меня, делал, что мог… — Федров поднялся. — Извините, раввин, — сказал он. — Спросите у кого-нибудь другого, каким он был, мой отец. Просто постарайтесь сделать так, чтоб ваша завтрашняя речь была короткой и не слишком расстроила присутствующих. Если вам не трудно, конечно.
И он вышел из дома, дошел до ближайшего бара и выпил подряд два виски.
Раввин исполнил все его пожелания. Хвалебная речь заняла всего десять минут — меньше просто не позволяли приличия, и он не пытался выжать из присутствующих слезу. И Федров почувствовал, что этот молодой раввин честно отработал те сто долларов, которые он собирался отдать ему сразу после похорон.
У могилы в Нью-Джерси, где рядом с ямой высилась заранее заготовленная кучка земли, тактично прикрытая от глаз скорбящих куском зеленого брезента, Федров и его брат Луис должны были прочесть молитву о мертвых. Делать это полагалось, когда гроб опускался в могилу. Ни тот ни другой иврита не знали и судорожно пытались вспомнить слова молитвы, которую некогда зубрили по напечатанному в учебнике по английской фонетике отрывку. Все это походило на сдачу экзамена нерадивыми учениками. И когда настал момент, все, что мог припомнить Федров, — это какие-то жалкие обрывки «плача». Но его поразило, как быстро пришли на помощь другие восемь скорбящих, составивших вместе с ним и братом миньян,[29] как полагалось по Торе. Они помогли скрыть его невежество. «Боже, — подумал он, — ну какой же из меня еврей?.. Все это просто смешно. И я не верю ни единому произнесенному здесь слову. Он умер, его больше нет. А все остальное — просто театр».
А поскольку все остальное театр, уж лучше бы отца похоронили на Арлингтонском кладбище, где нашли последний приют другие умершие солдаты.
«А когда сам я умру, — продолжал говорить сам с собой Федров, неразборчиво бормоча слова молитвы его предков, — пусть меня лучше кремируют. Тихо, без всяких церемоний. Без единого слова. И пусть развеют мой пепел по ветру. Пусть он будет везде — в тех местах, где я бывал счастлив. На зеленой траве бейсбольного поля в Вермонте. В той постели в нью-йоркской квартирке, где двое девственников впервые познали, что такое любовь. На балконе с видом на крыши Парижа, где как-то вечером сержант в увольнении стоял рядом с прекрасной рыжеволосой американкой. У колыбельки сына, в длинных валах Атлантического океана, где он так часто плавал солнечными летними днями, в нежных, милых сердцу руках жены…
Или же пусть этот пепел попадет в те места, где я бывал несчастлив и в отчаянии. На кухню загородного клуба в Пенсильвании; в карман фартука той злобной ирландской старухи; на широкие ступени деревянной лестницы, по которой дважды за ночь поднималась пьяная девушка в белом платье; на ферму близ Кутана, где в десяти ярдах от него упал, но почему-то не взорвался снаряд; в лагерь Кейнога, где из-за казни двух итальянцев, которых я никогда не видел и о которых не знал, мне впервые довелось почувствовать себя отверженным и одиноким».
У открытой могилы монотонно, нараспев, звучали слова молитвы. И тут вдруг каким-то чудом вспомнились слова совсем другой, которую он много лет назад прочитал в журнале, посвященном путешествиям и туризму. Напечатана она была в статье про Иерусалим. Эту молитву полагалось читать вслух возле Стены плача, и он вспомнил ее с невероятной ясностью и отчетливостью, словно держал перед собой глянцевую страничку журнала:
По Храму, что был разрушен…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По стенам, что были разбиты…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По нашему утраченному величию…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По нашим великим умершим…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По бесценным камням очага, что сгорели…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По священникам нашим, что оступились…Мы сидим в одиночестве и скорбим.По царям нашим, что презрели Его…Мы сидим в одиночестве и скорбим.
По знаку раввина он бросил поданную ему гвоздику на гроб отца. Все остальные по очереди сделали то же самое. Затем он помог матери сесть в машину. Луис сел рядом с ней. Кортеж медленно двинулся к воротам. Федров обернулся — в последний раз. Могильщики снимали кусок брезента с холмика коричневой земли. «Надо было дать им на чай, — подумал Федров. — Может, тогда они подождали бы, пока мы не выедем за ворота кладбища».
1964 год
Шел последний иннинг, и Федрову страшно хотелось пить, ведь почти весь день он просидел на солнце. Пробегая мимо скамей к центру поля, Майкл увидел Ли и поздоровался с ней.
— Добрый день, миссис Стэффорд, — вежливо сказал он.
— Привет, чемпион! — откликнулась Ли.
— Найдешь меня в баре «Винни», — сказал Федров сыну. — Приходи туда, как только закончится игра. Отвезу тебя домой.
— О’кей, папуля! — крикнул в ответ Майкл и затрусил дальше, занимать позицию в центре поля.
Федров обернулся к Ли. Она сидела, уперевшись локтями в колени и поставив длинные ноги на спинку нижней скамьи. Поля ее соломенной шляпы затеняли верхнюю часть лица.
— Пива хочешь? — спросил Федров.
— Нет, спасибо, — ответила она.
— Разве тебе не хочется пить?
— Еще как хочется.
— Но только не пива, да?
— Только не с тобой.
— Это еще почему?
— Слишком маленький городок, — ответила Ли и злорадно усмехнулась.
«Опять за свое, — подумал Федров. — Сводит старые счеты, сознательно или бессознательно. Мстит за то, что была отвергнута в сорок седьмом». Память у Ли была долгая, к тому же то был единственный случай в ее жизни, когда ей не удалось удержать мужчину, которого она хотела. И вот время от времени, оставшись наедине с Федровым, она пыталась уколоть его, отомстить за это единственное свое поражение.
— Я же теперь всеми уважаемая матрона, — добавила она. — Или ты не слышал?
Федров поднялся и смотрел на нее сверху вниз.
— Нет, — ответил он, — не слышал.
Она откинула голову. Зеленые глаза смотрели насмешливо.
— Ты чертовски красива, Ли, — пробормотал он. — До сих пор красива. Жду не дождусь дня, когда ты наконец постареешь и подурнеешь.
— Не дождешься, миленький! — ответила она, и на секунду пред ним предстала юная Ли Левинсон из Бронкса.
— Тогда до вечера, — сказал он.
— Смотри, я тебя предупредила. — Она провожала Федрова взглядом до тех пор, пока он не обошел изгородь и не вышел на улицу к машине.
Пиво показалось превосходным на вкус, и Федров быстро опустошил первый бокал, сидя в полутемном и полупустом баре. Заказал второй и стал пить, но уже медленнее, смакуя, в ожидании сына.
Телевизор в баре был включен, шла прямая трансляция матча из Бостона — «Янки» против «Ред сокс». Какое-то время Федров лениво и рассеянно следил за игрой, отмечая разницу между тем, что видел сейчас на экране, и любительской беготней, за которой наблюдал весь день на школьном стадионе.