Татьяна Набатникова - Город, в котором...
— Этой дай!
— Она не просит, — попятилась Оля, но потом послушно двинулась навстречу той, издалека протягивая пятачок. Та поглядела недоверчиво: что это, ей? — а потом вдруг разом поверила: ей! — и простерла руку, и взяла пятачок, и воссияла, улыбнувшись Оле полупустым ртом, и все кругом озарилось.
Оля благодарно оглянулась на Саню — тот смотрел в ответ со скрытым великодушием, со сдержанным счастьем старшего брата. Он копил по крохе, собирал по грошу — и вот принес своей сестре мечтанную долгожданную куклу, безразлично протянул и отвернулся, не интересуясь видеть, какая радость им сотворена.
У Сани не было сестры. У Оли не было брата.
Церковь осталась далеко, движение улиц тоже — стало тихо, и можно говорить такое (потому что настал вечер, совсем иные силы, чем днем, заступили на дежурство в природе, а человек лишь часть природы, повинующаяся ее законам и ее дежурным силам весны, осени, утра, вечера или дня) — можно стало говорить такое, чего не скажешь среди дня.
— Подруги, конечно, у меня есть… Но такой одной, чтоб как сестра, чтоб уйти к ней жить… Я тысячу раз надумывала: надо уйти. Но как начну представлять но деталям: вот кроватка, вот тумбочка, в которой все его рубашки, ползунки, игрушки, вот коляска, ванночка… И где взять машину, и кто мне все это поможет грузить, и сколько надо платить шоферу, и ведь убегать надо тогда, когда его нет дома, а то догонит и просто убьет… А что? — да, убьет. Вон, видишь, самолет в небе как похож на акулу: плывет вкрадчиво, не шевеля плавниками… Мы еще только поженились — и вот был такой случай, на берегу пруда… Там лещи от стоячей воды, что ли, болеют чем-то; иногда смотришь — плавает поверху, хребет так и рассекает воду, а в глубину уйти не может. И вот он разделся и пошел купаться. Я помню, он идет, свесил плечи — руки длинные, сутулый — ну горилла, — на бедре татуировка; он побрел в воду, а на него наткнулся такой вот обезумевший лещ, и он его — хлюп, хлоп! — выловил, сразу взбудоражился, попер к берегу. Я ему: выпусти! А он: да нет, он не глистастый, смотри, нет глистов — и стал давить его, чтобы показать мне, ЧТО из него выдавливается, я сразу отвернулась. Он думал, что ли, взять его зажарить? — не знаю. Говорит, нет у него глистов, у глистастых брюхо вздутое. Пальцы всунул в жабры, хрустнул, переломал — и радуется, улыбается. Лицо всегда однообразное такое, угрюмое, а тут он улыбался как умел. Но я тогда ничего этого не понимала, совсем вслепую жила, наугад, и все время хотелось надеяться на лучшее. Все плохое, думала, это случайность, и оно сразу забывалось, а мелькнет хорошее — ну вот это и есть настоящее в человеке, вот так теперь всегда и будет. Ведь я не знала, как должно быть в семье, я не знала родителей, а тетка моя одинокая была и умерла уже. Я говорю ему: «Сумасшедший!» Я думала, это он просто сумасшедший и не соображает. Зубы у него впереди железные, живот ленивый, спина проседает, не держится прямо — и все свидетельствует мир, до последней черточки, до последнего жеста все свидетельствует мне, а я не вижу, не хочу видеть ничего, что страшно. Там на берегу женщина какая-то была с ребенком, она подбежала к нам — показать ребенку рыбку, а потом увидела, что он делает с этой рыбкой, и у нее на лице ужас, она сразу отвернулась и пошла, и ребенка своего отвернула и к себе прижала. Я только по ее ужасу и догадалась, что надо ужасаться. А он как танк, не знает, куда девать свой раздавливающий позыв, он эту рыбу подбросил вверх — свирепо, радостно, кровожадно, — чтобы она оттуда как можно ужаснее низверглась — об воду; сам глядит, а она, мертвая, поруганная, кувыркается в пустоте, боками напрасно блещет, падает сверху в свою бывшую родную воду — как на еще одну погибель. Как будто можно погибнуть дважды. Наверное, можно — иначе почему так жутко было глядеть, как она, мертвая, падает. Я смотрела, вся внутри себя калачиком свернулась, ничего не понимаю, а он весь в радостном возбуждении, дождался, когда она ударится об воду, снова запрыгал к ней, настиг бедный этот труп, никак не может остановиться: еще раз так же страшно, бесновато вышвырнул ее — теперь на берег.
Я ее схватила на песке, бегу, несу к воде: думаю, может, она еще что-то чувствует и ей легче будет, если я ее бережно в воду опущу — спокойнее: тише умирать.
А он зубами железными блестит, радуется:
— Да она уже все, сдохла! Я же ей жабры переломал.
А я все равно ее в воду. Он тогда рассердился: «Пруд заражать, да?!» Вознегодовал. Не помнит, как сам доказывал, что она без глистов.
Потом он забыл про рыбу и поплыл. Долго шел по воде, мелко было вначале. Идет, сутулый, ручищи в воде мочит. А эта женщина, что ужаснулась, снова мимо меня проходила, и на лице у нее еще содрогание, она на меня глядит, колеблется, а потом сказала: «Девушка, он тебя стопчет!..» А что мне было делать, я уже беременная была… Но я потом приспособилась: он говорит — я не слышу. Смотрю на него — и не слышу. И еще нашла себе спасение: во времени прятаться. Ага. Ведь ночи и дня — поровну. А эта мука с ним — только днем, когда он не спит и не на работе. Значит, надо просто дотерпеть до ночи — а там и отдохну. Ну вот как работник ждет конца смены или отпуска, так и я пережду свою «смену», и тогда начинается моя настоящая жизнь — когда я сплю. Я так все изменила в себе, что будто бы происходящее днем — это сон. А когда я сплю — вот это и есть жизнь. Днем перемогаюсь, как будто страшное кино смотрю, которое меня совсем не касается. Кино это не про меня вовсе. А сны стали как многосерийные фильмы — с продолжением и без окончания. Я уже помню, на чем проснулась, и как только до подушки, так включаю свое кино с того места, на котором остановилась — и полетели!
— Эх, Оля… Сын-то у тебя не летучий.
— Комната моя, мне дали. Но он не хочет уходить, говорит, имеет право на жилплощадь.
— Значит, Оля, должна уйти ты, — непреклонно сказал Саня.
— У меня никого нет. Тетка моя когда умерла в деревне, я приехала сюда в ПТУ, потом работала и жила в общежитии. С ребенком в общежитие не пустят. Да и стыдно: дали комнату, а я опять же иду к ним проситься.
— Есть один выход, — неумолимый, как хирург, настаивал Саня. — Тебе надо идти работать в детский дом. Я не знаю, но мне кажется, там должны давать возможность жить при детях. Ведь детям от этого тоже хорошо: у них как бы круглосуточная мать. Ты ведь любишь детей?
— Да.
— Давай я все выясню, что и как.
— Давай, — просто согласилась Оля, чувствуя, что от Сани можно брать без боязни — потому что он как брат.
Саня отправился домой. Целые колонии частных домишек лепились заплатками на плане города. Был бы еще город Ташкентом, но, увы, во дворе у жителя такого тараканьего поселка не росли черешни, у него и помидоры-то не во всякое лето вызревали, а зима в аккурат втрое дольше лета. Воду там носят из обледеневшей колонки, а во двориках сумрачно от тесноты. Дом, в котором вырос Саня, был кривобокий, с отростками — потому что разделился когда-то на два хозяина, и каждый из владельцев расширился куда мог, налепив пристроек. Не дом, а коралловый полип. Похоже на времянки палестинских беженцев, но Сибирь не Палестина, и полипы пристроек надежно утеплены — но это еще хуже: непроветренный воздух уплотняется до вязкой густоты.
Саня твердо сказал матери:
— Есть одна девушка с маленьким ребенком. Им некуда деться. Вот я получу комнату, а она у тебя поживет пусть пока.
— Ох, Саня… Один ведь всех не спасешь.
— А я не один.
Ты не одни? — взвеселилась мать. — Неужели еще где-то видел такого дурака?
— В общем, сделаешь, как сказал! — сверкнул на нее грубым взглядом Саня. Он вообще был груб с матерью, которую любил и жалел. Так было лучше. Потому что, обращайся он с нею нежно, она узнала бы, как бывает между людьми, — и тогда зрелище всей ее жизни с мужем, прошедшей в унижении, страхе и позоре, было бы ей нестерпимо.
В мае Саня действительно получил комнату: Агнесса сходила к Путилину, Путилин позвонил другу, еще звено-два, и до сдачи нового дома, ведь ждать его больше года, вырешили Сане комнату в семейном общежитии братски расположенного рядом с ТЭЦ завода. Что ж, Саня и не мечтал. «Вот и все, — огляделся в своей комнате. — И больше, честно говоря, мне ничего не надо, только бы это не отобрали», а ребята потом орали «горько!», узнав, что странные супруги Горынцевы, имея сына, до сих пор еще не жили под одной крышей. «Горько!», а Вали-то нет: ушла укладывать спать своего сына у кого-то из соседей по коридору, и вот тогда Ритка Хижняк — как обычно: «Нет, вы поглядите, он гуляет, а жена только подает на стол и водится с сыном! Ты скажи, Горынцев, змей ты Горыныч, когда кончится это притеснение женщин! Я вовлеку твою жену в союз борьбы за ее освобождение». А сама же первая ее презирает. «Не вовлечешь!» — процедил Саня, не взглянув.
И работой, и комнатой этой он был обязан, может быть (в конечном счете), дружбе с ее мужем, и, видимо, поэтому Рита чувствовала себя тут как барин-благодетель, как куражливый клиент в ресторане, заранее заплативший за бой посуды. «И как только женщина может переносить такое к себе отношение? Я бы не выдержала и одного дня!» — «К тебе, Рита, относятся лучше?» — спросил ядовито, с подтекстом и с готовностью раскрыть этот подтекст. «Да неужели нет!» Рискует. «Ну и слава богу, — все так же опасно сказал Саня. — А что касается нас с Валей, то мы знаем, какие у нас отношения!» — «А я не верю, что за хамством могут скрываться какие-то хорошие отношения!» — задирается, ох нарывается Ритка. «Зато ты должна хорошо знать, что скрывается за приличием! Сказать что?» — «Сказать!» — лезет Ритка на рожон. «Ну ты ладно, сядь!» — робко одергивает ее Юрка. Струсил. А Саня уже был готов пустить отравленную эту стрелу, язвить свою врагиню — его остановил Юркин испуг, эта его бессловесная мольба. И то правда, сказать-то можно — а что потом делать Юрке? «Хозяйке штрафную! — шумит тренер Михал Ильич, надеясь своей всеобщей любовью перекрыть, как козырным тузом, остальные карты возникающих здесь настроений. — Я желаю этому дому, — поднимает он рюмку, — чтобы здесь была полная чаша. И еще: чтобы Саня поступил заочно в институт. Ему надо расти дальше». — «Куда еще расти? — распущенно отозвался Саня. — И так уже метр восемьдесят», — потому что не знали они его беды, и то, как больно ему выслушивать их несбыточные пожелания. А Валя вздохнула и виновато потупилась. «А ты не относись к этому так легкомысленно, — подхватил наставительно Хижняк и развил плодоносную мысль их отеческого тренера: — Будешь учиться заочно. Поступишь сперва на подготовительные курсы. Семья будет всем обеспечена. Квартиру теперь уж получишь, Путилин мужик надежный, ты убедился, он не выдаст. Горячая вода будет — посуду мыть. Денег хватит — чего еще?» А Саня усмехался и пил. Он пил с каким-то вызовом — как будто мстил им за эти тосты. Юра успел и на этот счет предостеречь своего подопечного друга. За долг почел. «Смотри не переусердствуй! Вахтенная работа, знаешь, не терпит пьянства!» — «Есть, начальник! — Саня со злостью отдал честь. Что, Юрка всерьез считает его своим должником? Ну, если так — и вдруг холодно разъяснил: — Пока что я сам себе хозяин. И здесь я не на вахте. И никто никогда не посмеет мной командовать у меня дома. К вашему сведению». — «Эх ты! — возмутилась Рита. — Стараются для тебя, помогают, тащат! Только осрамишь всех». — «Осрамлю!» — непременно подтвердил Саня.