Ион Деген - Невыдуманные рассказы о невероятном
…В Москве у него не было времени вспомнить о случае, происшедшем возле Сухумской синагоги. Большой театр. Пушкинский музей. Третьяковская галерея. Поездка в Архангельское и другие подмосковные имения. Все это – после встреч с коллегами, обсуждения работ и планов будущего сотрудничества американских и советских нейрофизиологов.
Ему хотелось встретиться с евреями, которым отказали в праве выехать в Израиль. Но гостеприимные хозяева великодушно старались не оставлять его наедине. Даже в синагоге рядом с ним постоянно появлялся еврей, старший научный сотрудник института. Профессор Орен не был настолько наивен, чтобы считать всех советских евреев праведниками.
Еще дома, в Калифорнии, он договорился со своими израильскими друзьями, что по пути из Москвы свернет к ним в Реховот, чтобы неделю поработать в институте Вейцмана. Он любил этот институт. Он любил доброжелательную неформальную обстановку в лаборатории, насмешки сотрудников над всем и над всеми, включая себя. Любил удивительный, не похожий на привычный, демократизм и абсолютное отсутствие чинопочитания. Он любил неповторимую спокойную прелесть парка, с органично вписанными в него красивыми институтскими корпусами, служебными зданиями, уютными коттеджами профессоров и студенческим общежитием справа от въезда, за широким газоном с одинокими пальмами, общежитием "Бейт-Клор", в окнах которого нет плакатов гомосексуалистов и лесбиянок. Он любил тихие тенистые аллеи, не засоренные столиками пропагандистов. А главное – здесь почему-то даже не задумываешься над тем, что где-то существует антисемитизм.
В Вене он наконец-то распрощался с "Аэрофлотом". До встречи с "Эл-Ал" у него было несколько часов, и он решил использовать их для беглого осмотра Вены, в которой он, как ни странно, оказался впервые.
В аэропорт он вернулся уже после того, как начали впускать в накопительный зал перед посадкой на израильский рейс. Он торопливо шел к своим воротам, сортируя в уме впечатления от увиденного при осмотре австрийской столицы.
Он объехал Ринг. Здесь, в этом городе истоки чудовищного коричневого селя, обрушившегося на Европу. Может быть, именно в той уютной кондитерской или в громогласном баре была вызволена из ада сатанинская мерзость. Миллионы безвинных жертв. Разграбленные и разрушенные шедевры – плоды человеческого гения.
В облике города профессор Орен тщетно искал хоть какой-нибудь намек на раскаяние. Специально постоял возле заброшенного и запущенного памятника советским солдатам. Комплекс показался ему помпезным и бесталанным. На фронтоне облупилась штукатурка. Возле Ринга этот памятник явно был инородным телом. Памятник солдатам, победившим фашизм. Победили ли?
Вспомнилась обжигающая искусственность в Московской синагоге, испуганные лица евреев в Сухуми, долговязый милиционер, вопрошающий "Что это у тебя?"…
А здесь, в Вене? Подозрительное отношение к любому, кто мог быть причастным к ужасу Катастрофы, идея которой возникла в этом городе. Случайно ли возникла? Он задал себе этот вопрос на площади возле дворца-музея, глядя на то, как голуби бесцеремонно садятся на загаженную ими голову королевы Терезы, поместившей в трон свой внушительный зад. Может быть, уже у нее могла возникнуть идея уничтожения ненавидимых ею евреев?
Задумавшись, профессор Орен подошел к воротам и предъявил билет молодому человеку в форменном костюме.
– Простите, господин, вы ошиблись. На Тель-Авив – в соседние ворота. Стоявший рядом с ним шатен в таком же костюме усмехнулся:
– Какая разница? В какие бы ворота не ткнулся еврей, он, в конце концов, попадет в Израиль.
Профессор Орен внимательно посмотрел на шатена. Он не пытался определить, какой подтекст содержала произнесенная фраза. Он не пытался оценить неопределенную улыбку. Ирония? Безразличие? Возможно, даже доброжелательность?
На мгновение он представил себе шатена в форме офицера СС. И не здесь, в венском аэропорту, где форма офицера СС почему-то казалась профессору вполне естественной. Нет, не здесь, а в кампусе университета в Беркли.
Он посмотрел на часы. До отлета оставалось тридцать четыре минуты. Он круто развернулся и почти бегом направился в почтовый офис.
Профессор Орен даже не подумал, как сформулировать текст телеграммы, отправляемой жене. Шарик паркеровской ручки, казалось, сам катился по голубоватой поверхности бланка:
"Переезжаем в Израиль подробности из Реховота по телефону крепко целую Бен".
1987 г.
ЗОЛОТО ВЫСШЕЙ ПРОБЫГолда окаменела над раскрытой книгой. Она смотрела, но уже не видела строк, воскресивших в сознании кошмар ее детства. Зачем она взяла эту книгу? Сколько лет ни строчки по-русски. Даже считать стала на иврите.
Голда не знала, сколько времени она сидела над раскрытой книгой, не видя ее, не перелистывая страниц.
Голда. Саша так назвал ее тогда, в их первую ночь. Голда – золотая. Кроме этого слова Саша по-еврейски, кажется, не знал ни одного другого. В аэропорту, когда они прилетели в Израиль, чиновник, заполняя документы, спросил ее имя. Она сказала: "Голда".
Саша посмотрел на нее и улыбнулся. Так внезапно тридцатичетырехлетняя Ольга стала Голдой. Трансформация не по созвучию, а по тому, как в самые интимные минуты называл ее Саша. Может быть, именно поэтому она не сменила имени Голда на однозначное по смыслу ивритское имя Захава.
Саша был для нее всем. Даже сейчас, когда она приближалась к своему пятидесятилетию. В будущем году юбилей. Саша для нее все даже сейчас, когда у них три сына, три замечательных сына, когда она уже бабушка. Она любит его так же, как тогда, когда он бережно опустил ее на землю с кузова грузовика. Или еще раньше? Когда ей так хотелось, чтобы молодой доктор обратил на нее внимание. Она знала, что мужчины пожирают ее глазами. Но Саша был занят роженицами, больными женщинами и наукой. Ее, казалось, он даже не замечал.
Она была уже на пятом курсе института и работала медицинской сестрой в клинике акушерства и гинекологии. Отец был весьма состоятельным человеком. Ей не пришлось бы работать, не откажись она от помощи родителей. Но Оля прервала все связи с семьей, как только поступила в институт. На первом и на втором курсе было невыносимо трудно. После занятий – работа в фирме по обслуживанию, уборка квартир, мытье окон. В течение двух зимних месяцев по ночам выгребала грязь из окоченевших трамваев. А на занятиях слипающиеся глаза и боль в каждой мышце и в каждом суставе.
В школе она заслужено числилась первой ученицей. Но ведь это была сельская школа. Оля не обольщалась. Она знала, что, если не считать школьной программы, начитанные городские студенты, с детства приобщенные к богатствам культуры, сильнее ее. Не честолюбие, а понимание того, что без общей культуры нельзя быть врачом, заставляло ее совершать невозможное – выкраивать время для чтения не только учебников и конспектов, для посещения музеев, филармонии и театров.
После пятого семестра Оля начала работать медицинской сестрой, сперва в терапевтическом отделении, а потом, решив стать акушером-гинекологом, в институтской акушерской клинике. Там она познакомилась с Сашей.
Клиника была большой, и врачей было много. Но Саша был единственным. Не только в клинике. Во всем мире. Оля несла в себе это чувство, растущее и уплотняющееся в ее сердце, ни разу не выдав его даже движением брови.
С пятилетнего возраста, с того самого дня, когда оборвалось ее детство, когда она возненавидела свою семью, Оля научилась наглухо запирать мысли и чувства. Может быть, поэтому у нее не было близких друзей ни в школе, ни сейчас в студенческом общежитии, ни в институте, ни на работе.
Ее любили. Одноклассники – за ровный характер, за готовность помочь отстающему, за незаносчивость. Дети даже менее высокопоставленных родителей давали сверстникам почувствовать свою значимость. Надо ли говорить о возможностях дочери председателя райисполкома? Но ни разу она не реализовывала этих возможностей.
Ее любили и по-другому. Уже в восьмом классе она была оформившейся женщиной. И какой! Не один парубок вздыхал, глядя на совершенную скульптуру, изваянную античным художником. Но действительно создавалось впечатление, что она скульптура, неодушевленная красота, или существо, лишенное эмоций. Ей и самой казалось, что психическая травма, перенесенная в детстве, лишила ее способности любить.
Она заглушала в себе малейшее шевеление плоти. Уже в шестнадцатилетнем возрасте она шила себе прямые свободные платья. Но даже они не могли скрыть прелести ее фигуры.
Вся группа, парни и девушки, ахнули на первом занятии по физической подготовке, увидев Олю в обтягивающем тренировочном костюме. И без того не обделенная вниманием парней, она сейчас подвергалась форменной осаде. Деликатно-холодное объяснение тщетности попыток ухаживать за ней, а в одном излишне настойчивом случае – увесистая пощечина быстро создали ей славу бесчувственного манекена. Молодой человек, получивший пощечину, прозвал ее Гибралтаром. Эта кличка продержалась почти пять лет, пока группа, а за ней весь курс узнали о Саше Рубинштейне, враче из клиники акушерства и гинекологии.