Сильви Жермен - Дни гнева
Одержимость Симона, обычно обращенная на других, на внешний мир, выражавшаяся в необузданном веселье или гневе, восторге или страсти, теперь устремилась внутрь, в самые темные и мрачные пропасти души. Обострила до боли одиночество его отверженного, отторгнутого от всех и всего сердца. Заставила безысходно замкнуться в себе. Повергла Симона в пустоту, туман, молчание.
В двух шагах от него, но на другом краю света и времени, стоял Амбруаз Мопертюи в мутной дымке зловещего смеха. Человек, которого он дотоле как бы и не знал, зато теперь узнал слишком хорошо, слишком близко, ибо он преградил ему путь собой, своей мощью, своей яростью. Взбешенный, сжимая мотыгу, острие которой сверкало в вечернем тумане, словно разбрасывая искры раскаленного докрасна, ослепительного гнева.
Амбруаз Мопертюи смеялся, хохотал, как никогда в жизни, раскатистым, громким смехом. Довольный тем, что усмирил Камиллу, прогнал Фину, одолел Симона. Что показал себя хозяином всего и всех в округе, хозяином судеб. Что разнял два слитых воедино тела, оторвал друг от друга дерзких ослушников: Камиллу и Симона. Теперь Камилла заперта на чердаке, Камилла — пленница его ревнивой любви, любви-заклятья. Камилла примет свое истинное обличье. Святой для него облик Катрин. Амбруаз смеялся, довольный тем, что утолил жажду мести, насытил свой гнев, утвердил свою силу. Тем, что вновь обрел Катрин-Камиллу, что спас свою Живинку.
Амбруаз Мопертюи смеялся, и смех его отталкивал Симона, как неумолимый, холодный, колючий зимний ветер. Как будто смех этот оттачивался острием мотыги. Симон пятился, пошатываясь, ощущая за спиной разверстую ночь, как пропасть, в которую он вот-вот сорвется.
Симон чуть не падал, земля уходила у него из-под ног, черная бездна за спиной ширилась до умопомрачения. Он не решался повернуться лицом к этой зияющей черноте, в которой бился смех старика. Он уже падал, судорожно цеплялся руками за воздух, ища, за что или за кого бы ухватиться. И ухватился: не за самого вола, а лишь за его кличку. Принялся выкрикивать: «Рузе!» Кричал, растягивая слоги на все лады, так что «Ру-зе» дрожало, изгибалось и струилось. Клич ввинчивался в сумрак, разгонял тьму и страх ночи. «Рузе» разносилось полнозвучно и весомо, медленно и гулко, как колокольный звон, вестник скорби, беды и тревоги. «Рузе» — неумолчный рыдающий зов обретал очертания грузного вола. Наполняя округу, раскатываясь в темноте, как стон, как волна горячей, душной крови.
И Камилла в своей тюрьме на другом конце дома услышала этот долгий призывный вопль. Он вырвал ее из оцепенения. И она тоже принялась кричать, звать Симона. Но никто не услышал ее. Голос ее бился о стены, балки, дверь, как бьется в комнате обезумевшая птица, не находя щели, через которую впорхнула. «Ру-зе» перекрывало, заглушало крики Камиллы. Она колотила в дверь, ломала ногти о железный запор.
Вол Рузе, привязанный в стойле, напрягал шею, бил землю копытами, натягивал цепь, рвался изо всех сил. Он слышал свое имя, разносящееся как горестное мычание. И ответил на зов. Принялся оглушительно мычать, а скоро и все остальные волы в хлеву присоединились к нему.
Амбруаз Мопертюи больше не смеялся. Глухой, натужный рев, поднимавшийся из хлева, перебил его смех. Он попробовал унять Симона, замахнулся на него мотыгой. Но тот, продолжая пятиться нетвердыми шагами, ревел в лад с волами.
Наконец дверь хлева разлетелась в щепки. Амбруаз Мопертюи едва успел отскочить, выронив мотыгу. Оборвавший цепь Рузе вылетел во двор. В тот же миг Симон очутился у него на спине и обнял за шею. Рузе, пригнув голову, несся вперед, не останавливаясь и не пытаясь сбросить прижавшегося к нему всем телом Симона. Вол вместе с живой ношей, человеком, навьючившим на него свою печаль и отчаяние, пересек двор и вскоре скрылся в потемках. Амбруаз Мопертюи и не пытался остановить его. Пусть Симон забирает с собой вола, лишь бы убрался сам. Он отдаст все, даже свои леса, лишь бы оставить при себе, сохранить для себя Живинку. Он подобрал мотыгу, отнес ее в сарай и вернулся в хлев утихомирить и накормить волов. Затем пошел в дом ужинать. Наглухо закрыл ставни, забаррикадировал дверь. Тишина стояла в доме и вокруг: в хлеву, на дворе, на всем хуторе. Быки умолкли, Симона поглотила ночь. Амбруаз зажег лампу, поднялся на чердак и застыл перед дверью, прислушиваясь. Ни звука. Он приоткрыл глазок. Камилла стояла посреди чердака, неподвижная и немая. К двери не подняла и глаз, а неотрывно глядела в пол. Свет лампы у ее ног уже слабел. Темнота сгущалась в каморке, подползала к Камилле, окружала ее плотным кольцом. И сама Камилла тихо таяла, погружалась во мрак, поглотивший Симона. Амбруаз Мопертюи захлопнул глазок. Стук отдался в сердце Камиллы. Она вздрогнула. И в тот же миг поняла всю безмерность холодной, темной силы, заточившей ее здесь и сразившей ее любовь. От ужаса глаза ее расширились.
Симон ушел, исчез во тьме. Кто же освободит ее? Да и можно ли ее освободить?
Освобождают пленников, но она не просто в плену. Ее больше нет или вообще никогда не было. Она умерла, прежде чем родиться. Так сказал ее дед. Она — лишь видимость, бесплотный образ, замурованный в безумии старика. Он вырвал его у смерти и теперь каждое утро и каждый вечер будет любоваться им через глазок. И правда, от нее осталась лишь видимость, а тело, ее настоящее тело, похищено; распростертое на спине вола, оно углублялось все дальше в ночь. Тут она вспомнила, что говорил ей Леже в тот день, когда они сидели в саду на каменной ограде и он подарил ей свой сон. О силе, стойкости и подлинности видений. «У нас много глаз, — сказал он, — и ночью они все открываются. Сны — это то, что видят наши ночные глаза». Каждое слово теперь обретало для Камиллы внятный смысл. Вдобавок она совершенно отчетливо увидела ярко-желтые островки песчанки между камнями изгороди. Старик обратил ее в плоскую картинку, запечатанную смертью. Значит, она должна взломать печать смерти, отбросить тесные рамки, придать видимости выпуклость и цвет. Окрасить ярким золотом — как желтизна песчанки, пробивающейся сквозь камни, как ослепительное солнце в день 15 августа, когда прозвучала песнь девятерых братьев, как блеск медной трубы, на которой играл Симон, как дыхание Симона, как соломенные волосы Утренних братьев, как колокольные переливы Луизона, как пчелы Блеза-Урода, как лучистые глаза Симона. Золотом, заливающим весь свет. Она должна схватиться с помешанным стариком один на один, победить его видение своим. Живыми красками защитить свой разум от лавины подступающего бреда, свое сердце от пыльной затхлости чердака, от заточения в темнице стариковского черепа — черепа безумца с его стерегущим оком, подобным только что захлопнувшемуся глазку в двери ее тюрьмы.
С этими мыслями Камилла заснула, свернувшись на тюфяке около угасающей лампы. «Я умру», — крикнула она Амбруазу. Нет, она не умрет, не хочет умереть в тисках его безумия. Она ускользнет в сон, в грезы, в живые краски. И будет пребывать во сне столько, сколько продлится эта ночь, этот ужас.
ЛЮБОВЬ, ЧТО МИРА ТЯЖЕЛЕЙ
ПСАЛОМ
Мелодичное пение Блеза-Урода плыло вдоль дороги, среди высоких трав, в утренней синеве. Воздух благоухал ароматом цветущих садов, звенел пронзительными трелями птиц, вивших гнезда на деревьях и живых изгородях.
Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое,и забудь народ твой и дом отца твоего.И возжелает Царь красоты твоей…[22]
Блез-Урод пел, голос его пронимал до слез. Рядом, опираясь на его руку, семенила старая Эдме. Голова и плечи ее подергивались в такт шагам, а губы чуть слышно повторяли слова, которые выпевал Блез. «Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое..» Они с Блезом возглавляли процессию. Остальные молча шли за ними. Шли, словно во сне, с покрасневшими глазами, послушно следуя за ясным голосом:
Ибо Он Господь твой, и ты поклонись Ему.И дочь Тира с дарамии богатейшие из народа будут умолять лице твое…
«Красоты твоей»… «лице твое»… — шепотом вторила старая Эдме. Она видела перед собой эту красоту, это лицо и невольно улыбалась. После долгих слез и бессонницы улыбка была слабой и болезненной. Эдме тихонько напевала и кивала головой при каждом слове, словно с удивленным смирением склонялась перед величием прославляемой в псалме красоты, словно еще и еще раз воздавала хвалу Святой Деве, отметившей ее своей милостью и пославшей ей Рен. Возлюбленную дочь с божественной улыбкой! Эдме не уставала благодарить небеса за чудо этой улыбки, теперь же, в наступающем неведомом грядущем, она будет вновь и вновь вымаливать ее.
Вся слава дщери Царя внутри; одежда ее шита золотом.В испещренной одежде ведется она к Царю…
Дитя Всеблагой и Непорочной Пресвятой Богородицы, Милосерднейшей Владычицы смертных, Утоляющей печали, дитя Царицы Ангелов и целомудренных дев. Царицы Цариц — Рен Версле, в замужестве Мопертюи, была призвана Господом. Облаченная в синеву весеннего утра, омытая слезами и любовью близких, умащенная ароматом цветущих кустов и деревьев.