Фигль-Мигль - Ты так любишь эти фильмы
Махнув рукой на отчёт о суммах, я перешёл к агентам-провокаторам и достал копию прошлогоднего списка. Я составлял его по классическому принципу: что-нибудь из телефонной книжки, что-нибудь из атмосферы, а что-нибудь и наобум. И выходило не менее успешно, чем если бы я прилежно таскался по мероприятиям города. Анна Павловна, например, сделай я ей прямое предложение, с негодованием бы его отвергла, и всё же давным-давно была почётным агентом-провокатором и принесла Конторе, сама того не ведая, пользы на три медали. Не покидая своего кабинета, я завербовал даже одного попа — любителя контактов с телевидением — и многих русских патриотов, как нельзя лучше позорящих Россию своими выходками… Эти люди всё делали сами, и я не стал навязывать себе лишний труд, а им — угрызения совести. Единственное, за чем приходилось следить, была ротация.
За окном тем временем повалил снег: весёлый, лёгкий, весь в розовой дымке невидимого солнца. Равнодушная природа сияла, не осуждая моих планов.
Я сложил бумаги в сейф, запер и поехал в одно из омерзительных заведений фаст-фуд на Невском, на встречу с агентом-провокатором.
Да, один-то настоящий агент-провокатор — то есть такой, который знал, что он агент, — у меня был; этого требовал хороший тон.
Трудно сказать об этом Викторе что-либо определённое: человек безусловно порядочный и глупый как пробка, он считал себя преданным нашему общему делу и ни разу не попросил денег — только на свой журнал, с которым носился, как родители с соплями первенца. Симпатичная личность. Во всяком случае, я ему симпатизировал. Я бы мог, пожалуй, использовать его на баррикадах, если бы баррикады появились: конечно, не на этапе строительства, а когда придёт время размахивать флагом. Такие люди не сильны в строительстве, но очень фотогенично падают под пулями.
Я занял столик в углу и с тоскою посмотрел на поднос, который в целях конспирации пришлось перед собой поставить. Инструкция требовала, чтобы встречи с агентами проходили именно здесь, и я всегда появлялся чуть позже Виктора, чтобы не заставлять себя лакомиться помоями всемирной кухни. И сегодня я пришёл чуть позже назначенного, но Виктора не было. Я ждал мучительно долго, посреди тошнотворных запахов и ядовитых детских воплей. Напрасно прождав, поехал домой. В парадной соглядатай в чёрных очках по-кошачьи порскнул у меня из-под ног, в почтовом ящике лежала седьмая по счёту просьба жилконторы предоставить копии каких-то бумаг.
— Неужели так трудно перейти улицу?
Моя потаскушка морщится.
— Туда нужно было идти в среду.
— Да? И где же ты была в среду?
— На похоронах.
— И кто умер?
— Да так, никто. Культурный деятель. Издатель журнала «Знаки», если тебе это о чём-то говорит. Виктор Вольнов.
Мне это говорит о столь многом, что я не сразу справляюсь с собственным голосом.
— И как это произошло? Он болел?
— Нет, какие-то хулиганы убили. А может, это были неонацисты, — добавляет она и улыбается. И наклонившись погладить собаку: — Да, Корень?
Негодный пёс в ответ почему-то посмотрел на меня.
И ГриегаДва хороших начинания столкнулись лоб в лоб. Мы, которым предстояли трудотерапия и социальная адаптация. И девки, призванные служить в экспериментальный военный бордель. Они были первого призыва, мы — первой партии. Первопроходцы. Целинники. Пионэры.
Наш вождь, Лаврентий Палыч, сперва на что-то мрачно надеялся. Но когда выпал снег, растаял, превратив поля в болота, и потом выпал ещё раз, стало понятно. Что девки зазимуют с нами.
Из контингента сейчас мало кому было до баб, но и те немногие. Кто взбодрился. Обломались сразу. Первый же ходок получил по роже. «Ты чо, сука?! — вопил он между бараками. — Тебя затем и призвали!» — «Меня призвали родину обслуживать, а не торчков!» — вопила девка в ответ. «Ну ты глянь, — сказал коммерс Киряге. — Они что ж, идейные?»
У Лаврененко был вид человека. Который мечтает только о том, чтобы уйти в запой. И не вернуться. Он же понимал. Что не справится с истерией тридцати человек. Из которых двадцать — полные уроды. А остальные десять не станут сотрудничать. И ещё без лекарств и с этими бабами.
Тяжёлые времена накрыли. Лаврентия Палыча Лаврененко. Когда мерина подкормили, выяснилось. Что его не во что запрягать. Когда корову подлечили и она стала давать молоко, выяснилось. Что от парного молока контингент блюёт. То ли с непривычки. То ли от ломок. Когда Жору в последний момент. Вынули из петли. Подполковник распорядился привязывать. Самых больных на ночь к нарам. А когда их крики начали сводить с ума остальных. И охрана орала, требуя. Водки за вредную работу. Мы бы, голубчики, все в кандалах ходили. Или сидели прикованные. Цепей не нашлось.
Если бы Лаврентию Палычу довелось увидеть фильм «Апокалипсис сегодня» или даже прочесть первоисточник, «Сердце тьмы», он бы с лёгкостью себя. Идентифицировал. Я «Сердце тьмы» не читал, но знаю. Что такая книга есть. И режиссёр Коппола снял по ней свой не самый, но знаменитый фильм. Я сказал об этом Киряге. И что наш подполковник в роли Марлона Брандо имеет все шансы.
— А мы, значит, кто? Отрубленные головы на частоколе?
— Мы — джунгли.
Киряга из подручных материалов готовит. Какую-то страшную на вид микстуру. У него олдфэшн любовь к самопалу, и сам он. Винтовой вымершей формации и варщик. Поэтому Киряга верит, что. Всегда есть маза замутить средство. Которое поможет.
Коммерсу с его опиатными ломками не поможет ничто. Кроме опиатов. А половине звериков поможет только живодёр. Но Киряга ищет и пробует. Эксперименты с сырыми яйцами. Эксперименты с серой и вазелином. Мешок серы. Безбрежные запасы вазелина. Каждая крупинка идёт в дело. Эксперименты с дыханием. Коммерс уходит вниз по склону и грызёт там землю. Когда та показывается из-под подтаявшего снега. И грызёт лёд, когда земля и снег. Вновь замерзают в единый камень. Зелёный, вечно в холодном поту, вечно в холодной лихорадке. Но он молчит. И даже иногда улыбается. Той ещё улыбочкой.
Девки вносили лепту. Как умели. В жанре обличительного нытья. В формате «молитвы превращаются в угрозы». «Бля, да займи ты их чем-нибудь! — орал подполковник лейтенантику. — Боевой и политической подготовкой! Уставом гарнизонной службы! Что сам знаешь, тому и учи!» Но увы, лейтенантик. То ли ничего не знал сам, то ли не был прирождённым. Я хотел сказать, педагогом.
«Заткнись и веди себя достойно!» В нормальном уторчанном состоянии торчки никого не хотят убивать. Наркотики миролюбивее алкоголя. Что б там ни пиздела пропаганда. Не вина контингента, если. Нынешние обстоятельства в нормальные не годились никак. Это были обстоятельства тупые и извращённые. Питательная среда для заговоров. Рассадник психопатов. Мои тв-опера ржали бы. До упаду. Собирая картину преступления.
— Может, дембельский альбом заведём? — говорю Киряге.
— Не рановато ли?
— Так ведь условия, — говорю, — приближены к боевым. Каждый день как последний.
— Что ты знаешь, Гарик, о последних днях?
Киряге последние дни были за горами. Потому что у него не осталось времени подыхать. Поутру и среди ночи («всё равно бессонница») он шёл проверять. Не подох ли кто из его подопечных. И весь день он их чистил, кормил, мазал дрянью из серы и вазелина. Которую подопечные где могли слизывали. («Пусть лижут, глистов не будет».) Доктор Гэ у Киряги всегда был при деле: вода, навоз. А Киряга шёл к подполковнику. В сердце тьмы, за частокол с отрубленными головами. И призывал снарядить экспедицию на большую землю. И пусть с большой земли пришлют наконец вертолет. Хотя бы («мон женераль!») с антибиотиками. И ещё он грел воду и мыл коммерса. И кормил коммерса с ложки. Чтобы тому было чем блевать. («Потому что блевать чистой жёлчью вредно для здоровья».) И двадцать уродов начинали его ненавидеть ещё больше. Чем Лаврененко и охрану. Потому что Лаврененко и охрана тоже были уродами. А Киряга уродом не был. И ночами Доктор Гэ, я и коммерс, если очухивался, по очереди караулили. Чтобы Кирягу не убили.
ШизофреникЯ не забросил свой секретный номер, но с тех пор, как эфир подарил мне знакомство с Херасковым, незаметно для себя стал привередливее. Меня уже не устраивали случайные сердитые голоса, нелепые ссоры, пустые угрозы (а ведь какой точный образ, действительно пустые, полые, даже самая малая горошинка решимости и силы не перекатывалась под бессмысленно твёрдой скорлупкой слов), да, простите, пустые угрозы и пакости, произнесённые тихо-тихо, вполне задушевно, и тогда же я задумался о людях, вследствие их презираемой и, наверное, нужной работы вынужденных всё это впускать в себя и записывать или фиксировать. Сколько мерзостей, лжи, бессильного зла (ах, но разве же бывает зло бессильным, с его-то ядом в глазах и на языке и под языком, пусть даже руки перебиты, и хребет перебит), простите, сколько всего выливалось в их подслушивающие уши. Выбрали они сами этот путь или у них не было выбора, каково же им было? Я затыкал собственные уши, но в их глубине — где-то глубже языка и горла, на таинственном перепутье, в том месте, где встречаются горькие капли, если закапать их в уши, нос, глаза, и ты, не глотав, ощущаешь их вкус, — в их глубине жгло и покалывало. И я звонил Хераскову или ждал звонка от него, мы разговаривали — не поверите! — каждую неделю, и была такая радостная неделя, когда он позвонил трижды, и я почувствовал, обмирая от смущения и счастья, что ему это было нужно, и чем бы он ни руководствовался, это была не жалость — хотя потом, конечно, анализируя, пришлось себя окоротить и поставить на место, тем более что после Херасков не звонил так долго, что я перестал беспокоиться о себе и всерьёз забеспокоился о нём. Неужели что-то случилось? — пережёвывал я раз за разом. — Случилось что? Каталог опасностей всегда стоял у меня перед глазами: выбирай, пока на стену не полезешь. Опасности нечаянные, и кем-то спланированные для вас, и спланированные не для вас, но по недосмотру или оплошности (но только, конечно, это будет недосмотр и оплошность планировавшего человека, никак не судьбы, судьба как раз всё спланирует тщательно, хотя и с излишними, с человечьей точки зрения, затеями), да, простите, по недосмотру или оплошности произошедшие с вами.