Герман Дробиз - Мальчик
Он стоял коленопреклоненно, размазывая молочные капли по серой штанине, и весь вид у него был настолько уж не геройский, и так ясна стала вся напрасность притязаний на эту худенькую красавицу, и так она была хороша и недосягаема… С чувством, что разгадывает загадку, которая оказалась очень простой, он удивительно спокойно посторонней мыслью понял: недостоин, она не для него. Она не для него, он не для нее, ничего не будет, ничего не было, ничего не могло быть. Эта мысль вмиг расколдовала его, освободила от запрета разговаривать с рыжей девочкой, и он, улыбнувшись, смело встал у нее на пути. Она остановилась, и он заговорил в той насмешливой манере, в какой очень неплохо умел разговаривать с любыми другими девочками. И в глаза ей при этом заглянул без робости и страха и, в отличие от мучительной сцены во дворе, сейчас спокойно изучал ее лицо.
Как и тогда, зимой, когда он догнал ее у кинотеатра, она лишь на мгновенье остановилась, затем продолжила шествие по тротуару, но на этот раз он уверенно зашагал рядом, покачивая бидон, и даже велел ей идти слева от него, чтобы не задевать бидон. Он знал, что на любом шаге может сказать «Пока» и уйти, точно знал, что может так поступить. Выйдя на насмешливую манеру, в которой поднаторел, он для начала поинтересовался, как она учится в новой школе и не стала ли она по каким-то причинам плохо успевать по русскому языку.
Рыжая, не чувствуя подвоха, смеясь, призналась, что и вправду учится неважно, и — он угадал — особенно по русскому; что новые учителя ей не нравятся, привыкли, что к ним подлизываются, а она не хочет… Он перебил ее, выворачивая разговор поближе к тому, что готовил, и предположил, что она, наверное, стала совсем неграмотной.
— Совсем неграмотная! — радостно согласилась она и крутанула вокруг ног свое черно-красное пальто.
— А я-то думаю, отчего она на записки не отвечает! — произнес он итоговую фразу всей этой длинной, с ходу затеянной и довольно тяжеловесной шутки; и тут смелость, несшая его на упругих крыльях через солнечный день над дымящимся тротуаром рядом с рыжеволосой красавицей, дала ощутимый сбой, и он словно рухнул в воздушную яму — ах! Оказывается, он еще не полностью освободился, еще, оказывается, надеется на чудо; да кто же, в конце концов, не надеется на чудеса: а вдруг она сейчас, переменившись в лице, порозовев, отвернется и скажет тихим голосом, скажет…
— На записки? — переспросила она озадаченно.
Встала посреди тротуара, глянула на мальчика коротко, отрывисто — «зыркнула», как они тогда говорили, и выпятила губки. А потом рассмеялась и пошла дальше. А он дальше не пошел. Он взялся за ручку бидона обеими руками и, легонько покачивая его, смотрел ей вслед. Он сразу поверил, что она не притворилась только что — нет: действительно забыла о его записке и, кроме того, наверное, в своей жизни достаточно получила таких записок и попросту не придавала им значения.
Она поднималась в гору, туда, где асфальт прерывался гранитными плитами, и он видел, как она зашагала сбивчивыми шагами, стараясь, по общей привычке, не наступать на края плит. И когда фигурка в черно-красном пальто скрылась за углом, он повернулся и пошел домой. Он шел, пружиня с носка на пятку и ощущая себя выше ростом. Он думал о себе с уважением и спокойной, не печалящей горечью. Я некрасив, думал он, и никогда не буду нравиться таким красивым, как рыжая, а может, и никаким, а они мне будут нравиться; это со мной навсегда, к этому надо привыкнуть, потому что пройдут годы, все станут взрослыми, собьются в пары, а я останусь один.
Вечером этого дня за дровяниками отыскали просохшее местечко и устроили первую в сезоне чику, играли до темноты и в темноте. Кто-то принес фонарик, в середине освещенного круга мерцал столбик монет высотой с палец. Мальчик играл исключительно удачно, был ловок и завершил игру прямым попаданием — биток врезался в подножие столбика, и монеты веером брызнули по земле. «Чика без крика!» Так следовало успеть выкрикнуть, иначе, по заведенной традиции, монеты становились всеобщей добычей. Весь этот вечер он много разговаривал, шутил, держался на равных с участвовавшими в игре почти взрослыми парнями и выглядел бывалым, кое-что испытавшим в жизни человеком.
Этот его облик, правда, несколько подпортила бабушка, разыскав его и потребовав, чтобы отправлялся спать; кроме того, что своим появлением она обозначила его маленьким, тут была еще одна тонкость: после крупного выигрыша сразу из игры выходить не полагалось. Однако он почувствовал, что никто не собирается возражать против его ухода, все видели, что сегодня ему везет, и, пожалуй, даже рады были избавиться от столь удачливого соперника; он ушел, провожаемый вполне дружелюбными насмешками.
В городском саду через улицу танцы были в разгаре, оттуда во двор прилетали мощные вздохи духового оркестра и удары барабана. Мальчик вторил барабану: «Пум-па-па!.. Пум-па-па!» с большим воодушевлением, меж тем как бабушка, едва поспевая за ним, что-то говорила, но он не понимал что. И только в коридоре, перед дверью, до него дошла ее просьба: войти в квартиру тихо, потому что маме опять стало плохо, она лежит и, может быть, уснула. Да-да, вспомнил он, у мамы какая-то болезнь, бедная мамочка, конечно, он не станет беспокоить маму. И тут же забыл: «Пум-па-па!.. Пум-па-па…»
Какой замечательный день!
Едва коснулся подушки, славно слиплись глаза, замелькали серебряные монетки, качнулись веточки вербы, фигурка в черно-красном пальто поднялась в гору и исчезла за углом, остался пустынный тротуар с разбитым в лужах на тысячи сверкающих точек солнцем, с бурливым ручьем, в котором волчком вертелся и не давался в руки белый, в голубых опоясках, мяч.
До этого лета он дважды ездил в пионерские лагеря, после третьего и четвертого классов, а после пятого так решительно заявил, что больше не поедет, так надул свои важные губы, так насупился, что его оставили в покое на два лета подряд. Ничего хорошего, хоть оно тоже было, не вспоминалось ему о тех ранних лагерях. Пацаны там, ему казалось, были, как на подбор, жестокими, обожали дикие розыгрыши вроде «велосипеда», когда спящему всовывали меж пальцев ног вату и поджигали ее. Каждый день состоял из столкновений, противоборств по любому поводу и без повода. Вожатые тоже были резкими, сердитыми, любили приказывать и заставляли беспрекословно подчиняться… В тех лагерях он часто плакал, распускал нюни… Было, было и хорошее, вечернее сидение у костра, искры в черном небе, а вспоминались все-таки больше обиды.
И потому, когда в конце июня отец неожиданно объявил, что достал ему путевку в лагерь, он снова и решительно отказался. Но на этот раз отец и бабушка были настойчивы, они главным обоснованием к его отъезду в лагерь выставляли срочную необходимость ремонта в квартире; уговоры продолжались несколько дней. Он вспоминал те, первые лагеря, и сначала снова прихлынули полузабытые обиды, острые, как битое стекло под босой пяткой, — и вдруг он обнаружил, что ему достает юмора, чтобы вспоминать их без прежних переживаний; да полно, не так уж все было плохо, и ему начали вспоминаться приятные моменты лагерной жизни, и особенно — эстафета, когда его поставили на финишный этап и он прибежал первым…
Вспомнил — и согласился ехать. В эти дни уговоров он выказывал иногда присущую ему туповатость и потом, когда ему открылись действительные помыслы его родных, он никак не мог понять, отчего даже не задался очевидными вопросами: во-первых, почему он помешает ремонту, а сестра остается, во-вторых, куда они собираются деть маму, почти не покидавшую в это время квартиры, ходившую с трудом, больше лежащую на неразобранной постели с книгой, когда ей лучше, но лучше бывало уже нечасто. Единственное объяснение, которое он находил: ему вдруг и вправду захотелось уехать в лагерь и он поверил в галиматью насчет ремонта, просто не стал вдумываться в нее.
В день отъезда он проснулся раньше обычного, все еще спали, кроме бабушки, уже возившейся у кухонного стола. Возбуждение, связанное с сегодняшним отъездом, сразу охватило его, и, не дожидаясь завтрака, он схватил кусок хлеба и, дожевывая его на ходу, выбежал из дому попрощаться со своей маленькой родиной, со своими любимыми местами перед целым месяцем разлуки.
Он сначала хотел побродить по дворам, затем спуститься к набережной и дойти до стадиона, но едва вышел во двор, как передумал: ему захотелось пойти в пионерский парк.
Он пересек фонтанный сквер на вершине горки. По случаю раннего часа фонтан еще не работал. Позже из глотки чугунной рыбы, сжимаемой в объятиях чугунным мальчиком, взметнется высокая струя, и маленькие струйки полетят из пасти чугунных лягушек, рассевшихся по бортам бассейна. Отовсюду набежит детвора барахтаться в мелкой воде, стоять под струями. Славное местечко. Проходя мимо, он по привычке погладил свою любимую лягушку, ту, что глядела мордой на бывшую церковь, ставшую музеем.