Алексей Варламов - Повесть сердца (сборник)
Они добрались наконец до Москвы, где несмотря на все старания Тузика, некогда выменянная у Хахама бабушкина комната оказалась занята, и стали жить в коридоре — больше было негде. Бабушка обивала пороги учреждений и доказывала, что она все эти годы платила жировку и имеет право на свою жилплощадь, никто не желал ее слушать, отовсюду гнали, но она упрямо держалась своего. В конце концов ей не осталось ничего другого, как обратиться в суд и ждать его решения. Пока было лето, жили в Болшеве, а потом дочку взяли к себе Тузик с дедом в свою восьмиметровую келью, где девочка спала на стульях и делала на подоконнике уроки, Николая отдали в военное училище, откуда он присылал письма треугольником со штампом «Проверено военной цензурой», а бабушка с Борисом из квартиры никуда не уходила: они жили на кухне назло своим обидчикам, морально поддерживаемые остальными соседями, среди которых были супруги Дронеевы — в них квартирный вопрос не умертвил чувство милосердия, справедливости и все той же классовой солидарности. «Суместно обместях» — называлось это в их коммунальной квартире с довоенных пор. И так продолжалось месяц, другой, третий, осень, зиму… Их хотели взять измором, но не на тех напали.
Суд состоялся в феврале. Ответчиками выступала семья офицера, фронтовика, который потерял в сорок четвертом левую руку и был демобилизован. Он поселился в бабушкиной комнате с женой и маленькой дочерью, после того как его собственное жилье оказалось разбомблено. Деваться ему было некуда, правда времени и места была полностью на его стороне, и по логике вещей ничего хорошего Марии Анемподистовне и ее детям в этом сюжете не светило. Однако все изменила грамотно выстроенная речь добровольного и формально не принадлежащего к адвокатскому сообществу защитника истицы. Сей мудрый человек не стал отрицать того, что противозаконно занявшие комнату люди были и героями и жертвами войны, он с глубочайшим уважением отозвался о заслугах храброго воина, отдавшего Родине свое здоровье, он выразил сочувствие его жене и дочери…
… но, — говорил адвокат-любитель, — со стороны истицы мы тоже видим детей, и один из них уже носит военную форму и, следовательно, готовится стать будущим защитником Отечества. И потом не будем забывать, что работающая ни ниве народного просвещения истица все эти годы добросовестно платила за квартиру. Что мешало делать то же самое ответчику?
В действительности это звучало куда как более изысканно, чем мне впоследствии рассказывали, и моему перу не под силу высокий пафос и риторику заключительной речи бабушкиного заступника воспроизвести, наверняка адвокат сумел воздействовать и на чувства, и на разум членов советского суда, но самое главное, что этим, не взявшим ни копейки ходатаем — а где было бы бабушке деньги на адвоката найти? — оказался сын присяжного поверенного Алексей Николаевич Мясоедов, в котором умерли советский Плевако, Кони и Николай Николаевич Мясоедов-младший (был еще старший, дед моего деда — первоприсутствующий сенатор, составитель законов и уложений, член муравьевской комиссии по пересмотру уставов, сторонник женского юридического образования, композитор и пианист «выше Рубинштейна», филолог, знаменитость, награжденный всеми гражданскими орденами до Александра Невского включительно — о нем писали Брокгауз и Эфрон) вместе взятые и который пришел на помощь оставленной семье в тяжкий момент.
— Тяжелая болезнь помешала мне выполнить свой долг перед Родиной и воевать с врагом, но я отдал в рабоче-крестьянскую красную армию своего первенца, — завершил свой монолог в библейском духе дед.
Лейтенант благодаря его красноречию обижен не был; он получил жилье в другом доме, а бабушка въехала в свою довоенную шестнадцатиметровую комнату, выходившую единственным окном на старый двор возле окружной железной дороги, забрала у Тузика дочь, которая, разрывая сердце отца, горько заплакала, вдруг сообразив, что папа вместе с мамой никогда не будут, и зажили они снова вместе, как жили до войны. Ходили в Тюфелевские бани, где надо было отстоять очередь часа три, но зато в бане давали кусочек мыла, которое больше негде было купить, по вечерам читали книги и музицировали, питались чем Бог послал, носили вещи, перелицованные бабушкой из костюмов профессора Первушина и нарядов его благонравной жены, главное — у них было свое жилье. Но если бы все упиралось только в квартиру!
Привыкшие на Алтае к пастушьей вольнице сыновья никак не желали возвращаться к обыденной жизни, ходить в школу, учиться и помнить свой возраст. В особенности это относилось к среднему Борису. Дни и ночи напролет он пропадал в подворотнях, связывался Бог знает с кем, со шпаной, с такими же оставшимися без отцов только по другой причине сверстниками, которых было так много в послевоенные годы, пробовал китайские опиумные сигареты, пил водку и пропадал на рынках, где спекулировал чем придется, и не только папиросами Норд на «рупь» пара, но и товарами интеллигентными: книгами (биография Сталина, с трудом купленная в магазине за пять рублей, уходила на рынке за 50, — уверял меня дядюшка, во что поверить мне было трудно, но не сочинял же он), билетами в Большой театр, занимая очередь по нескольку раз — и мать с ужасом понимала, что теряет его. Сумевшая сохранить семью в эвакуации, уберегшая троих детей от голода и болезней, от всех опасностей, покуда они были маленькими, она оказалась бессильна защитить их, слишком рано и горько повзрослевших, научившихся ради выживания преступать закон. Ее сын обеими ногами стоял на пути, который вел в гибельную сторону, и подобно тому, как в тридцать седьмом бабушка переживала за болтливого деда и боялась ночного стука в дверь от НКВД, так теперь она боялась милиции.
Ко всему этому прибавилась страшная нужда. Они продали за бесценок дачу в Болшеве, но все равно так бедно, как в сорок шестом и сорок седьмом, не жили никогда. Часть зарплаты, и без того крохотной, съедал заем; от деда помощи было мало, военная пора сотворила странную перемену с его характером, потомственный дворянин сделался жаден и скуп на деньги, коих у него в конце концов набралось порядочно: дед удачно покупал и продавал антикварные вещи, одежду, мебель, ювелирные изделия, старинная фамилия придавала ему шарма и служила пропуском в хорошие дома, где мало-помалу стали входить в моду атрибуты прежней жизни, в ней дедушка знал толк; счет его в сберегательной кассе рос, набегали проценты, но родным от него почти ничего не перепадало.
Тузик жаловалась бабушке, что он заставляет ее брать много работы и отдавать ему все с трудом заработанные деньги, у переписчицы нот болели глаза и прежнее женское счастье в них не светилось. Дед хотел копить еще и еще, но какой же удар ожидал его в декабре 1947-го! Это был тот самый год, когда государство без объявления войны провело готовившуюся в страшной тайне вероломную денежную реформу, отняв у своих граждан все имевшиеся у них сверх минимума накопления. Наличные деньги, хранившиеся в сундуках, просто превратились в ничто, а денежные вклады в сберегательных кассах обменивались в соотношении десять рублей к одному. В результате сталинского блиц-крига дед в одночасье потерял почти все, что имел, и пережить этого потрясения не сумел. Единственный, кто мог его понять, был переживший отъем денег еще при царском режиме Иван Финогенович Дронеев, но деду от сочувствия старообрядческого церковного старосты, пытавшегося утешить его евангельской притчей о тленных земных сокровищах и вечных небесных, проку было мало. Алексей Николаевич развелся с Тузиком, бросив ее в убогой комнатушке на Автозаводской, где, впрочем, оставался предусмотрительно прописан и впоследствии получил при разъезде отдельную комнату в соседнем доме, а сам пошел искать по свету другого счастья. Отныне в его романе с женским сословием прибавилась новая составляющая: он обращал свой взор не просто на хорошеньких женщин, но лишь на тех, кто мог приумножить его богатство.
Бабушка жалела брошенную подругу, которой было одновременно неизмеримо легче и труднее: у нее не было детей, а у моей Марии Анемподистовны главной заботой и сердечной болью оставались сыновья.
Николаю еще осенью сразу после того, как они вернулись в Москву, она написала собственной рукой справку о том, что он, якобы, закончил семь классов в Саввушке, и дядю с его начальным образованием приняли в артиллерийскую спецшколу, где его отставания никто и не заметил; откуда он пошел в училище, а потом, отслужив пять лет в Германии, в Артиллерийскую академию имени Дзержинского, и так сделался профессиональным военным, чего в мясоедовском, адвокатском, роду прежде не бывало, и может быть по этой причине гений фамильного древа ему не помог.
Во всяком случае позднее дядюшка Борис Алексеевич говорил мне о том, что Красная Армия его старшего брата подкосила. Необыкновенный Николаев ум, память, умение быстро считать и находить моментально правильное решение, трудолюбие, честность — все это было порушено, либо не востребовано однообразной гарнизонной рутиной, выпивками и обидой на судьбу, на свое горькое положение, когда зеленый свет, погоны, звания, должности давали фронтовикам, а не попавший по возрасту на войну, не имевший нужных связей и умения делать карьеру дядька, которому генералом бы стать, командующим, так и не сумел подняться выше подполковника и военпреда ракетного завода. Еще до академии, пока он служил как строевой офицер, дядюшка мой никого не унижал и защищал слабых; если надо было идти разгружать вагоны, становился вместе со своими подчиненными, он был слуга царю, отец солдатам, и все же был явно способен на большее. Правда, был у него шанс переменить судьбу, когда ему предложили поехать на Байконур, где тогда все только начиналось и можно было пробиться к хорошей должности и званию. Николай Алексеевич может быть и решился бы на этот шаг, но воспротивилась его молодая жена, блондинка с польскими корнями и шляхетской гордостью, которая — опять же по рассказам спешно устроившей сватовство бабушки — вышла замуж за дядю через день после их знакомства и укатила в Восточную Германию, где он в ту пору служил и, томимый мужским одиночеством, пригрозил перепуганной матери привезти домой чистокровную немку, буде мать не сыщет жену на Родине во время положенного служивому отпуска.