Леонид Корнюшин - Полынь
Просторный дом Прониных стоял на отшибе деревни, ближе к лесу Обнесенный частоколом, он утопал в вишнево-яблоневом саду. Натоптанная до глянца тропа, виляя в крапиве, спускалась в овражек к колодцу. За двором — болотистое лесистое займище с осокой, правей — ровный, как по нитке, проулок, упирающийся в большак.
Из-под навеса вышла старая пегая сука с облезлыми боками. Обнюхав Машу, она равнодушно зевнула, пошла, понурив голову, нюхая ее след, а Лешка сказал:
— Пенсионерка.
На крыльце показалась толстая Устинья; осторожно ощупывая рыхлыми ногами ступени, спустилась с пустым подойником — собралась доить корову.
Маша, увидев ее, почувствовала холодок под сердцем.
Поздоровались. Устинья, поставив ведро, шмыгая спадающими галошами, молча повела гостей в дом.
Длиннорукая пятнадцатилетняя девчонка, Лешкина сестра Соня, с черными вьющимися волосами, торопливо вскочила им навстречу из-за стола. Чистые бордовые половички вели в две другие комнаты.
— Мы пришли гулять свадьбу, — сказал Лешка, внимательно наблюдая за выражением лиц своих. — Ее зовут Марией. Вот.
Соня затопала ногами от радости.
— Тихо ты! — прикрикнул отец из другой комнаты, вышел босой, в гимнастерке распояской, невысокого роста, взъерошенный. — Здравствуй, Мария, — он весело, заплетая ногами, подошел к ней, пожал руку. — Проходи смелее. Садись.
Засуетились. Афанасий Петрович пошел забивать овцу. Маша вместе с Соней потрошила во дворе индюшек. Братнина жена как-то в одно мгновение понравилась Соне, и она начала рассказывать ей свои нехитрые девчоночьи тайны:
— Вчера ко мне подошел Сережка Пивоваров. Ты знаешь, наверно, рыжий, он пастухом два лета был. А теперь на механизатора учится в Лавадах. Знаешь?
— Какого-то рыжего видела.
— Его все знают. «Хочешь, — говорит, — при всех поцелую?» — Соня по-девчоночьи рассмеялась, замерла с ясным изумлением на чистом, без единой тени, лице, А Маша подумала: «Я их всех люблю. Теперь она моя родня».
На двор к девчатам выглянула Устинья. С круглого, простреленного рябинами, дрожжевого лица ее стекал пот. Вытерлась рукавом, позвала:
— Девки! Несите индюшек. Надо ставить тушить.
Двор освещала электрическая лампочка, а вокруг уже сгустилась тьма, и в ней кто-то играл на гармони вальс «Амурские волны».
В доме жарко горела печь, по стенам весело прыгали отсветы огня. У порога, уже освежеванная, лежала на охапке ржаной соломы овца, и Афанасий Петрович ловкими, сильными ударами рубил ее на дубовом стульце.
— Алеха, ты где? — позвал он. — Помоги-ка мне.
Какие-то три незнакомые старухи уже хозяйствовали возле печи.
Одна, низенькая, с маленьким, испеченным лицом, добродушно оттолкнула Машу от печи:
— Иди, иди, молодая, одне управимся.
— Не худо бы в церковь, — сказала высокая худая старуха, пронзительно все время глядевшая на Машу.
— Мечты старой эпохи, — огрызнулся Лешка из другой комнаты.
— Ох, молодежь ноне! — вздохнула третья, дородная и пышная, и вдруг озорно, подмигивая безбровым лицом, рассмеялась: свою свадьбу, возможно, вспомнила.
Соня и Маша в другой комнате готовили занавески на окна. Мирно, родственно, счастливо… Лучась глазами, Маша оглядывала золотые, под осенний дубовый лист обои. Свои люди, близкие. Совсем недавно чужими были, теперь свои. Вошел Афанасий Петрович, вытащил пачку сигарет, выпроводил Соню:
— Помоги мамке баранину готовить.
Афанасий Петрович закурил.
— Расписались?
— Пока что нет, — и подумала, что нужно бы назвать «папа», но ей было отчего-то неловко.
— Расписаться необходимо. Ты ему, Мария, волю не давай. Парень с нахрапом. Запрягет — не выпутаешься, — старик пыхнул дымом.
— Мы пока что не ругаемся.
— Пока что живете без года неделю. Дай-то бог.
В доме угомонились, когда светало и пели первые петухи-крикуны. Разморенные радостными хлопотами, предчувствием близкого гулянья, разошлись спать.
Лешка, на ходу засыпая, стягивал рубаху прямо в прихожей.
— С утра побегешь в сельпо за водкой. Ежели нету шампанского — придется на велосипеде сгонять в Бражино, — сказал строго Афанасий Петрович. — Там должно быть.
Спали часа три, не больше. Первой очнулась, как всегда, Устинья. Помолившись, принялась вымешивать тесто в дежке. Тесто охлюпко лезло через края, сладко и радостно шептало под быстрыми, ловкими ее руками. Маша, заспанная, вышла из боковушки, поздоровалась:
— Доброе утро.
Устинья на миг залюбовалась снохой: упругим, как это тесто, телом, детским милым лицом, слегка отрушенным веснушками. «Добрая вроде, да голая, видать!»
— Утворяй блины, молодуха, а я схожу на колодец и корову выгоню.
Маша взглянула на рыхлые, отечные ноги Устиньи, обутые в галоши, сказала:
— Утворяйте, вам тяжело, я сама воды наношу.
— И корову выгонь, милушка.
— Ага.
Устинья припала к окну, следя, как босые смуглые ноги снохи мнут на лужке двора дымящуюся росу. Зорко присматривалась.
«Поглядим, как пойдет дале у них. Без нас решился, пострел, рази его в пятку. Мальцом послухменней рос. Но и то сказать что, может, сживутся», — неопределенно думала она.
Деревня не была похожа на Нижние Погосты, но к тут было тоже хорошо, привольно и знакомо. За селом, у скотных дворов, слышался тонкий выщелк кнута. В березах, окаймлявших пруд, до боли в ушах кричали грачи. Маша открыла ворота, прогнала пеструю корову с рыжим теленком на проулок; вздела ведра на коромысло и пошла к колодцу. По Кудряшам лишь кое-где топились печи. Пахло ромашкой, обильно омытой росой. Из первого ведра она с наслаждением напилась холодной как лед воды, боязливо и радостно заглянула в таинственный квадрат колодезного омута. Отображение качалось в бездонной глубине, манило и пугало своим сходством.
— Не хочу! — крикнула Маша и засмеялась в колодец.
Дом проснулся окончательно. Сливая воду в кадушку в сенцах, Маша слышала хлопотливый топот ног, стук ножа, разговоры. Лешка, потягиваясь, в одной майке и закатанных брюках, босой, вывел из сеней велосипед.
— Совсем голый, оденься, — Маша, не удержавшись, снова беспричинно рассмеялась.
Лешка едва шевельнул сонными губами:
— Неохота. Гладь костюм и рубаху. Я смотаюсь в Бражино за шампанским.
Она стояла долго около забора и пошла в дом тогда, как Лешка исчез на большаке в березах. За двором, где пахло куриным пометом и полынью, сорвала крупную ромашку и, затаившись, принялась гадать, выдергивая белые треугольники лепестков; вышло, «любит».
Из окон послышалась бодрая, праздничная музыка: начиналось веселье. В полдень стол был накрыт; пришли нижнепогостинцы. Приковылял с костылем и дед Степан. На пиджаке у него звенели и качались два Георгиевских креста и медаль «За победу над Германией»: их дед надевал только на Первое мая и на Октябрьскую — свадьба была исключением. Дед Степан был в новой белой рубахе, которую берег к смерти, в бумажном костюме и в полосатых ярких носках. Из женщин — пестро разодетая Анисья, Вера в зеленом элегантном платье, не похожая на себя, Люба, Ивлева Наталья. Афанасий Петрович бережно повел под руку деда Степана на видное место, по правую сторону от невесты. Дед Степан снял кепку и, растопыривая руки, сказал:
— Покуда, сват, сяду около окна. Отдышусь маленько.
То и дело подходили незнакомые кудряшинцы, в сенцах, во дворе топтались девчонки, с любопытством заглядывая в растворенную дверь. Кругом слышались смех, говор, хохот парней, которые целой толпой курили под яблоней.
Устинья, косясь на незваный народ, не очень-то вежливо расталкивая кого-то руками, то и дело бегала в погреб за продуктами, бормоча:
— Пройти дайте-то, прямо как в театре.
Афанасий Петрович гостеприимно зазывал:
— Всем места хватит. Проходите, проходите, сельчане.
Лешка успел уже вернуться с двумя незнакомыми Маше парнями в одинаковых пестрых пиджаках и кепках, деловито прошел в боковушку с аккордеоном. В это же время еще целая толпа веселых нарядных мужиков и женщин валила к дому Прониных. Лешка не то сердито, не то изумленно выглянул из боковушки:
— Весь колхоз собрали?!
Глаза его мутновато скользнули по дому, по уставленному графинами и рюмками столу, по радостным лицам людей, невольно подумал: «Теперь все — на танцы не побегаю!»
— Тебе не нравится? — спросила у него Маша.
— Шуму много. И денег пугнем будь-будь.
Потом, чтобы не слышали другие, она шепнула:
— Мне так хорошо, Леша!
Уселись за сдвинутые столы. Руководил усаживанием незнакомый Маше лохматый пронырливый старик с какой-то серой мятой бородой и при галстуке. Он неприятно все подмигивал голыми, без ресниц, глазами и касался всех потными узкими ладонями. Во главе стола — по обычаю — сидели молодые; справа — просветленно улыбающийся Афанасий Петрович, слева, как солдат в строю, выгибая по возможности грудь, — дед Степан.