Александр Проханов - Рисунки баталиста
– Доброе утро, – сказал он солдату. – И подушку тоже отняли?
– Да ну его! Нечестно действует! Связываться не хочется, а то бы ни за что не отдал. А подушки нет, только одеяло было одно на двоих. Условились: неделю у меня, неделю у него! А он мухлюет!
– Одеяло хорошее, – сказал Веретенов, вглядываясь в молодое лицо, мысленно прорисовывая недавние, исчезающие детские линии, утонувшие в новых, резких и твердых. Думал: как жадно станут искать родные этот прежний погасший облик среди заострившихся скул, морщинок на лбу, ужесточившихся губ. – Откуда оно?
– Да караван душманский на нас напоролся! Ночью стоим в барханах, глядим – катят! Три ихних машины по руслу сухому, без фар, без огней. Только подфарники, щелки одни чуть-чуть светят. Ну кто может ночью без фар, на подфарниках по сухому руслу от границы идти? Ясно, «духи»! Мы – наперерез! Врезали! Они машины свои побросали и деру! Мы подходим. Машины стоят, подфарники светят – и никого! Открыли багажники. Полно в них всяких листовок, плакатов всяких, с мечетями, с Хомейни. Ящики с минами. Разобранные пулеметы в брезенте. Ну, мы, конечно, оружие позабирали, в «бээрдээмы» перегрузили. Перерезали бензопроводы, подождали, пока натечет горючее, и подожгли. Уже хотели уйти, когда мы с Валькой одеяло углядели. Вот это самое! Из самого огня выхватили. Вот и делим его теперь. Неделю он, неделю я! А он стал мухлевать!
– Одеяло хорошее, – еще раз похвалил Веретенов, поглядывая на солдата, думая, как бы снова увидеть одеяло, сделать набросок.
– Мягкое. Подложишь его под себя – и мягко. У нас дома похожее было. Бабушка из лоскутиков сшила.
К ним приближался Кадацкий. И солдат, увидев офицера, стесняясь своего обнаженного торса, быстро отошел за машину.
– Федор Антонович, дорогой, как спалось? – Кадацкий расталкивал своим уверенным громким голосом утренний воздух, тряс Веретенову руку.
– Я хотел поблагодарить вас вчера, Андрей Поликарпович, за поездку в Герат. Ваш лейтенант Коногонов и Ахрам были моими гидами. Город, скажу я вам, необыкновенный!
– Город-то он, конечно, необыкновенный. Огневые точки на каждом углу. Минные поля за каждым дувалом. Сколько там этих душманов засело и как они пойдут на прорыв? Как там нашим сынкам придется?
При слове «сынки» Веретенов испытал моментальную беззвучную боль. Это утро, эта заря, этот чистый воздух степи – для кого-то в последний раз. Не дай бог, чтоб для сына, для Пети. И не для этих двоих с одеялом. И не для тех, что чистили картошку. Не для него самого, Веретенова. Так думал он, глядя на горы, где вставало низкое солнце и недавно мелькнуло лицо, подарившее им всем этот день.
– Докладываю, планы такие, – говорил Кадацкий. – Я еду сейчас на встречу с полковником Салехом, на его КП. Могу, если желаете, взять вас с собой. Полковник Салех начал сегодня операцию на кишлаки в предместьях Герата. Отсек Деванчу от окрестных банд, от источников оружия. Вы можете, если хотите, посмотреть операцию.
– Конечно, я еду с вами! – торопливо согласился Веретенов. – Андрей Поликарпович, я только хотел вас спросить… Где стоит четвертая рота Молчанова? Вчера ходил, искал сына, не нашел…
– Она ночевала в степи, в охранении. И сейчас там стоит. Мы поедем туда… Я вас понимаю… Постараемся там побывать…
К ним подошел лейтенант Коногонов, гибкий, в широкополой панаме. И, радуясь его появлению, Веретенов вспомнил их краткий разговор у голубых изразцов мечети.
– Бери три «бээрдээма», – приказывал лейтенанту Кадацкий, тыча пальцем в ближайшие броневики. – Мы поедем во втором. Ты – в третьем. Головному скажи – пусть идет целиной. По дороге – лишь в крайнем случае! Есть мины. Прошел танк с тралом, два раза под ним рвануло. Понятно?
– Так точно!
Веретенов сидел на острой кромке, ухватившись за крышку люка. Чувствовал мощную мягкую пульсацию броневика. В глубине колыхался танковый шлем водителя, ходили под кителем худые лопатки. Рядом, укрепив ремешком панаму, восседал на броне Кадацкий. Жесткий горячий ветер шумел в ушах, чиркал о щеки мельчайшими остриями пылинок, оставляя на коже невидимые надрезы и ранки.
Близко, под тугими колесами с хрустом мчалась земля. Медленно, по плавной дуге смещались далекие кишлаки, зелень садов, глиняное окаймление дувалов. Не двигались только серые горы у горизонта, окруженные белым зноем.
В люке, в круглом отверстии, показался водитель. Кадацкий взглянул на него, произнес что-то. Веретенов расслышал слово «помягче». И снизу из тьмы появилось сложенное одеяло. Веретенов принял его, испытав благодарность к солдату, трясущемуся на железе. Подстелил под себя одеяло, сидел на нем, слыша, как хлопает по броне красно-желтый язык.
Впереди набухала коричневая клубящаяся туча пыли, ее густое плотное тело, вырванное из земли, и размытый разреженный шлейф, вяло летящий на солнце. Приблизились: колонна афганских танков шла через степь. Крутящиеся катки. Плоские башни. Колыхание пушек. Тусклый блеск гусениц. На броне, сжавшись, упрятав лица в повязки, сидели солдаты-афганцы.
Броневики остановились, пропуская колонну. Веретенов смотрел на солдат, на их закопченные лица. Быстрыми штрихами делал наброски. Колонна шла к неведомой цели. Облако тьмы налетело, пронесло по бумаге скрипучий песок. Танки ушли, оставив в степи широкий ребристый рубец, а в альбоме – незавершенный рисунок.
Снова мчались в шумящем ветре, прыгали через сухие ложбины. И мысль: как в это утро выглядит его московская мастерская? Где пятно квадратного солнца, того же, что освещает сейчас его броневик? Озаряет бело-голубую композицию, похожую на вологодскую горницу? Или парсуну с молодой и прелестной женщиной? Или уже подбирается к сыну с красным яблоком в руках? Одно и то же солнце смотрит на сына в той мирной московской квартире и в этой афганской степи, где проходят колонны танков.
Впереди сочно, влажно возникло зеленое поле. Молодые яркие посевы исчертили пашню зелеными горячими строчками. Заблестела в арыке вода. За полем открылся кишлак. Там пылило, чадило, двигались грузовики, толпились фигурки солдат.
– А вот и кишлак! – сказал Кадацкий. – Там полковник Салех. Уже идет операция?
Веретенов через хлебное поле вглядывался в грузовики и солдат, в то, что звалось операцией.
Головной броневик уткнулся в ниву. Свернул, покатил вдоль нее. Снова уткнулся в клин зелени. Развернулся и двинулся вспять. Словно искал тропу, не решаясь врезаться в хлеб. Стремился туда, через ниву, где дымилась земля. Замер, нацелив вдаль заостренный корпус. Люк открылся. Водитель, оглядываясь, что-то выкрикивал сквозь грохот двигателей.
Кадацкий, а за ним Веретенов спрыгнули, подошли.
– Что случилось? – Кадацкий смотрел на зеленый хлеб, и Веретенов видел зеленые точки в его глазах. Лицо подполковника, устремленное в свечение хлебов, казалось тоскующим, нежным. Его запыленный китель сбился под ремнем. Торчал, скомканный портупеей, полевой погон. А глаза, губы пили этот чистый, невинный цвет молодого хлеба. – Что стряслось?
– Ехать как? Через поле? – сказал солдат. – Не надо! – Его лицо, стиснутое танковым шлемом, несло в себе то же, что и у подполковника, нежное, тоскующее выражение.
Веретенову хотелось извлечь альбом, ухватить на военных лицах эту печаль, эту нежность.
– Деревенский, что ли? – спросил подполковник.
– Так точно.
– И умница. Зачем тебе ехать по хлебу! Давай правее возьми. Там вроде есть дорога! А то все поля подавили железом!
Снова угнездились в машины. Катили вдоль нивы, вдоль кромки драгоценной, дышащей жизни, пока не вывернули на проселок, мягкопыльный, утоптанный и рябой от овечьих и ослиных следов.
Он увидел чернокопотный взрыв, саданувший головной броневик. Услышал гулкий удар, прошедший сквозь воздух и землю, хрустнувший в теле машины. В круглом пламени, в черных дымных глазницах ему померещились кровавые очи, чей-то оскаленный лик, тот же самый, что утром мелькнул за горой, но теперь искаженный и яростный.
Машины встали. Из передней, осевшей на бок, с шипением бил пар, валил серый дым, и в железном коробе что-то скреблось и постукивало. Веретенов, не осознавая случившегося, смотрел на взорванный броневик, на ровный свет солнца, и сердце его редко и громко ухало.
– Мина! Фугас! – Кадацкий спрыгнул с брони, кинулся к передней машине. Из «бээрдээмов» выскакивали солдаты, бежали к броневику, из которого сочились дымки, отлетало облако пыли.
Хвостовой люк открылся, и из него показалось белое, трясущееся лицо солдата. Он свесился, вывалился на руки товарищей. Они поддерживали его, а он, белый – белые губы, глаза, белые хрящи на носу, – трясся оглушенно и слепо, и с его губ стекала слюна.
– Верхний, верхний откройте! – командовал Кадацкий, стоя у выломанного, с растерзанной шиной колеса.
Солдаты нервно, в несколько рук, открывали крышку. И оттуда, из голубоватого дыма, за плечи, за ремень, за китель подняли водителя. И пока извлекали запрокинутую, в танковом шлеме голову, опавшие кисти, перетянутое поясом тело, Веретенову казалось: время идет бесконечно долго, тело водителя, страшно длинное, не имеет конца. А когда его опустили вниз, уложили в пыль у колес, его открытые, полные крови и слез глаза, не видя, моргали, на губах возникал и лопался красный пузырь. Солдаты, страшась, расстегивали его, освобождали от ремня и кителя, распарывали и снимали штаны. Обнажилось его худое тело, незагорелое, белое, дрожащие ключицы и ребра, вытянутые, казавшиеся очень тонкими ноги. Одна нога была согнута под прямым углом, но не в колене, а ниже, где изгиб невозможен. А там, на изгибе, сахарно мерцала кость.